— Володька! Это он помешал мне застрелиться.

— Золотую медаль вам, коллега! Ибо, сохранив жизнь сего юноши, вы премного способствовали усугублению ерундистики российской…

Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на улице никого не было. Радость Макарова казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил о Лидии.

— Но — разве она не писала тебе, что не хочет учиться в театральной школе, а поступает на курсы? Она уехала домой недели две назад…

Говоря, он заглядывал в лицо Клима с удивлением.

— Она решила, что не умеет притворяться.

— Верно: не умеет! — скрепил Лютов и так тряхнул головою, что фуражка сдвинулась на лоб.

— Телепнева тоже уходит из школы, она — замуж, вот — ее жених!

Лютов ткнул в грудь свою, против сердца, указательным пальцем и повертел им, точно штопором. Неуловимого цвета, но очень блестящие глаза его смотрели в лицо Клима неприятно щупающим взглядом; один глаз прятался в переносье, другой забегал под висок. Они оба усмешливо дрогнули, когда Клим сказал:

— Поздравляю. Замечательно красивая девушка.

— Умопомрачительно, — поправил Лютов, передвигая фуражку на затылок.

Макаров предложил позавтракать.

— Разумеется, — сказал Лютов, бесцеремонно подхватив Клима под руку. — Того ради и живет Москва, чтобы есть.

Через несколько минут они сидели в сумрачном, но уютном уголке маленького ресторана; Лютов молитвенно заказывал старику лакею:

— И дашь ты нам, отец, к водке ветчины вестфальской и луку испанского, нарезав оный толсто…

— Знаю-с.

— Не сомневаюсь, но — напоминаю…

— Приятно видеть тебя! — говорил Макаров, раскурив папиросу, дымно улыбаясь. — Странно, брат, что мы не переписываемся, а? Что же — марксист?

Он торопился ставить вопросы и этим еще больше возбуждал осторожность Самгина.

— Марксист? — воскликнул Лютов. — Таковых уважаю!

И, положив локти на стол, заговорил сиповатым голосом, изредка вывизгивая резкие ноты, — они заставили Клима вспомнить Дронова.

— Уважаю не как представитель класса, коему Карл Маркс исчерпывающе разъяснил динамику капитала, его культурную силу, а — как россиянин, искренно желающий: да погибнет всяческая канитель! Ибо в лице Марксовом имеем, наконец, вероучителя крепости девяностоградусной. Это — не наша, русская бражка, возбуждающая лирическую чесотку души, не варево князя Кропоткина, графа Толстого, полковника Лаврова и семинаристов, окрестившихся в социалисты, с которыми приятно поболтать, — нет! С Марксом — не поболтаешь! У нас ведь так:

полижут языками желчную печень его превосходительства Михаила Евграфовича Салтыкова, запьют горечь лампадным маслицем фабрики его сиятельства из Ясной Поляны и — весьма довольны! У нас, главное, было бы о чем поболтать, а жить всячески можно, хоть на кол посади — живут!

Лютов произнес речь легко, без пауз; по словам она должна бы звучать иронически или зло, но иронии и злобы Клим не уловил в ней. Это удивило его. Но еще более удивительно было то, что говорил человек совершенно трезвый. Присматриваясь к нему, Клим подумал:

«Не ошибся же я, — он был пьян за пять минут перед этой».

Он почувствовал в Лютове нечто фальшивое. Цвет его вывихнутых глаз был грязноватый; не мутное, а именно что-то грязненькое было в белках, как бы пропыленных изнутри темненькой пылью. Но в зрачках вспыхивали хитренькие искорки, возбуждавшие опасение.

«Глаза — это мозг, вывороченный наизнанку», — вспомнил Клим чьи-то слова.

Желтые волосы Лютова были причесаны а lа капуль, это так не шло к его длинному лицу, что казалось сделанным нарочно. Лицо требовало окладистой бороды, а Лютов брил щеки, отпуская остренькую бородку. Над нею вспухли негритянски толстые, гуттаперчевые губы, верхняя едва прикрыта редковолосыми усиками. Руки у него красные, жилистые, так же как шея, а на висках уже вздулись синеватые вены. Казалось, что и одет он с небрежностью нарочитой: под затасканным, расстегнутым сюртуком очень дорогого сукна — шелковая рубаха. Ему, должно быть, лет двадцать семь, даже тридцать, и он ничем не похож на студента. Макаров, вызывающе похорошевший, как будто нарочно, чтоб подчеркнуть себя, выбрал товарищем этого человека. Но — почему красавица Алина выбрала его?

Глотая рюмку за рюмкой водку, холодную до того, что от нее ныли зубы, закусывая толстыми ломтями лука, положенного на тоненькие листочки ветчины, Лютов спрашивал:

— Отреченную литературу, сиречь — апокрифы, уважаете?

— Это — ересиарх, — сказал Макаров, добродушно усмехаясь и глядя на Лютова ласково.

— «Откровение Адамово» — читали? Подняв руку с ножом в ней, он прочитал:

— «И рече диавол Адамови: моя есть земля, а божие — небеса; аще ли хочеши мой быти — делай землю! И сказа Адам: чья есть земля, того и аз и чада мои». Вот как-с! Вот он как формулирован, наш мужицкий, нутряной материализм!

В стремлении своем упрощать непонятное Клим Самгин через час убедил себя, что Лютов действительно человек жуликоватый и неудачно притворяется шутом. Все в нем было искусственно, во всем обнажалась деланность;

особенно обличала это вычурная речь, насыщенная славянизмами, латинскими цитатами, злыми стихами Гейне, украшенная тем грубым юмором, которым щеголяют актеры провинциальных театров, рассказывая анекдоты в «дивертисментах».

Он, Лютов, снова казался пьяным. Протягивая Климу бокал шампанского, он, покраснев, кричал:

— Пожелайте мне ни пуха ни пера, и выпьем за здоровье велелепой девицы Алины Марковны!

Голос его звучал восторгом. Чокаясь с Лютовым, Макаров строго сказал:

— Ну, довольно тебе пить.

Лютов, залпом выпив вино, подмигнул Климу:

— Воспитывает. Я этого — достоин, ибо частенько пиан бываю и блудословлю плоти ради укрощения. Ада боюсь и сего, — он очертил в воздухе рукою полукруг, — и потустороннего. Страха ради иудейска с духовенством приятельствую. Эх, коллега! Покажу я вам одного диакона…

Закрыв глаза, Лютов покачал головою, потом вытянул из кармана брюк стальную цепочку для ключей, на конце ее болтались тяжелые золотые часы.

— Ух, мне пора! Костя, скажи, чтоб записали.

Он протянул руку Самгину:

— Рад знакомству. Много слышал хорошего. Не забывайте: Лютов, торговля пухом и пером…

— Не кокетничай, — посоветовал Макаров, а косоглазый крепко мял руку Самгина, говоря с усмешечкой на суздальском лице:

— Знаете, есть эдакие девицы с недостаточками; недостаточек никто бы и не заметил, но девица сама предваряет: смотрите, носик у меня не удался, но зато остальное…

Он тихонько оттолкнул Клима, пошел, задел ногою за ножку стула и, погрозив ему кулаком, исчез.

— Какой… чудак, — сказал Клим. Макаров задумчиво согласился:

— Да, чудаковат.

— Не понимаю Алину, — что ее заставило?.. Макаров дернул плечом и торопливо, как будто оправдываясь, заговорил:

— Нет, — что же? Ее красота требует достойной рамы. Володька — богат. Интересен. Добрый — до смешного. Кончил — юристом, теперь — на историко-филологическом. Впрочем, он — не учится, — влюблен, встревожен и вообще пошел вверх ногами.

Макаров зажег папиросу, дал спичке догореть до конца, а папиросу бросил на тарелку. Видно было, что он опьянел, на висках у него выступил пот. Клим сказал, что хочет посмотреть Москву.

— Едем на Воробьевы горы, — оживленно предложил Макаров.

Вышли из ресторана, взяли извозчика; глядя в его сутулую спину, туго обтянутую синим кафтаном, Макаров говорил:

— Москва несколько путает мозги. Я очарован, околдован ею и чувствую, что поглупел здесь. Ты не находишь этого? Ты — любезен.

Он снял фуражку, к виску его прилипла прядка волос, и только одна была неподвижна, а остальные вихры шевелились и дыбились. Клим вздохнул, — хорошо красив был Макаров. Это ему следовало бы жениться на Телепневой. Как глупо все. Сквозь оглушительный шум улицы Клим слышал: