Изменить стиль страницы

— Это называется «индифферентизм», — уныло сказал Малинин. Его, видимо, угнетало спокойствие собеседника.

— Ага! Вот как это называется. А я по части номенклатуры слаб… и до сей поры не знал имени моего порока…

— Вы относитесь ко мне… без достаточного уважения, Аким Андреевич! опустив голову, тихо сказал Малинин. — За что? Ведь я только понять хочу вас… я воздерживаюсь судить. Мне многое не нравится, многое пугает меня… вы такой… духовно пестрый человек. Слишком резко переплелось в душе вашей черное и белое… слишком запутано всё! Но и то и другое… привлекает меня к вам… Я хочу разобраться… хочу понять. А вы отталкиваете… Разве я так груб?

Шебуев быстро схватил его руку и крепко сжал ее. Глаза у него вспыхнули, и лицо так странно изменилось, точно с него маска упала. Это было лицо человека бесстрашно искреннего.

— Отталкивать вас я не хочу, — вы ошибаетесь! — негромко заговорил он, и на скулах у него вспыхнули красные пятна. — Я желаю близости с вами… она мне приятна и нужна. Вас многое пугает во мне? Я понимаю это… я сам порой чего-то боюсь в себе… Вы парень честный… как хорошее зеркало… ваше отношение ко мне я оценил, поверьте!

— Пустите руку! — тихо и болезненно крикнул Малинин.

Он был бледен, губы у него вздрагивали, а когда Шебуев выпустил его руку из своей, он поднял ее и, помахивая ею в воздухе, сказал:

— Ка-ак вы стиснули…

— Простите! — глухо молвил Шебуев, не глядя на него.

— Это вы должны извинить мне… — смущенно улыбаясь, говорил Малинин, разглядывая покрасневшую руку. — Я вам испортил хорошую минуту… да?

— Ничего!.. Она воротится… Однако уже два часа… Мне надо сходить на стройку и к Суркову… Вы вечером у Варвары Васильевны?

— Да, непременно…

— Значит — увидимся… Давайте, я пожму вам левую руку. До свиданья!

— Вы извините меня? — беспокойно спросил Малинин.

— Э, боже мой! Ну конечно! И что случилось? Экий вы мнительный…

На улице Шебуев почувствовал, что этот тихий крик «Пустите руку!» звучит в его памяти, звучит и, проникая всё глубже в душу, будит в ней уже знакомое ему ощущение одиночества. Раньше ощущение это не тяготило его, а, напротив, только увеличивало его бодрость и уверенность в себе: он даже гордился перед собой тем, что одинок. Но теперь каждый раз, когда это чувство являлось, вместе с ним в душе Шебуева возникало злое пренебрежение к людям. Раньше он раздражал людей, не желая этого, теперь он к этому стремился, хотя и сдерживал себя. Он знал, что в городе на него смотрят как «на человека с гибкой моралью, как на узкого практика, склонного к наживе. Это его обижало, и бывали минуты, когда ему трудно было скрывать в себе обиду. Он уже замечал за собою, что иногда, в спорах, он доводил свои взгляды до крайностей, не свойственных им и противных его чувству порядочности; он видел, что делает это намеренно, для того, чтоб раздражать людей, обидеть их. Он понимал, что усиливает подозрения против себя, укрепляет в интеллигентных людях отношение к нему как к человеку карьеры.

И он видел, как к тому, что он считал своей правдой, что вынес из непосредственного знакомства с жизнью и чем свято дорожил, уже примешивается нечто постороннее, чуждое ему, коверкающее его душевный строй. В этом он считал виновными людей, — это они своим недоверием к его искренности, своей сухостью в обращении с ним сеют в душе его темные зерна. В кружке Варвары Васильевны только она и Малинин относились внимательно и с искренним интересом к нему и его деятельности, хотя в этом внимании и чувствовалось что-то близкое к опеке. Хребтов, видимо, сторонился от него, Кирмалов рычал и тоже смотрел с угрюмым недоверием, а доктор уже не мог скрыть явно враждебного чувства.

С некоторого времени он заметил за собой, что ему хочется видеть в спокойных глазах Варвары Васильевны еще больше ласкового внимания к нему. Но, заметив это, он тут же сказал себе: «Рано…», хотя с этой поры стал чаще бывать у Любимовой.

Теперь, шагая по улице, он взвешивал в уме отношение публики к нему и свое к ней, пытаясь определить — кто кому больше портит крови? Он чувствовал желание сказать: «Я больше!..»

Шел он к Суркову, и его мысль всё чаще останавливалась на этом человеке. Неугомонная живость, смелость и горячий задор юноши — всё это нравилось Шебуеву, и в то же время он замечал, что с некоторого времени Сурков придирается к нему меньше, чем к другим, и не говорит таких резких дерзостей, как раньше. Это очень усиливало интерес Шебуева к «сущему декаденту», как звала юношу Татьяна Николаевна.

Остановясь пред крыльцом маленького домика в три окна с зелеными ставнями, Шебуев дернул ручку звонка и посмотрел на дом. В маленьком палисаднике перед его окнами густо разрослись сирень и акация; на крыше торчали три шеста со скворешницами. В фасаде, дома, окрашенном в коричневую краску, было что-то старчески приветливое и ласковое. Крыльцо, под деревянным навесом, гостеприимно подвинулось к самому тротуару тихой улицы, со множеством садов, а сзади домика росли огромные, старые липы, и ветви их осеняли крышу.

«Гнездо не по птице», — подумал Шебуев,

За дверью раздались неторопливые и твердые шаги. Щелкнул замок, и пред Шебуевым встал высокий старик с длинной белой бородой и большими неподвижными глазами.

— Вам кого? — глухо спросил он, глядя через плечо Шебуева на улицу. А выслушав ответ гостя, он прежде отхаркнулся и высунул голову на улицу и, плюнув, сказал: — Идите!

— Гурий Николаевич! Кто это? — раздался откуда-то сверху голос Суркова.

— Мужчина… — ответил старик.

Шебуев поднял глаза кверху и увидал в квадратном отверстии на потолке крыльца щетинистую голову хозяина дома.

— Здравствуйте, Владимир Ильич!

— А-а! Прекрасно! Идите в комнату, Аким Андреевич, — я сейчас…

Шебуев вошел в маленькую прихожую, половину которой занимал какой-то зеленый сундук, сбросил пальто и, видя две двери, спросил старика, стоящего сзади него, спрятав руки за спину:

— Куда идти?

— Куда хотите, — сказал старик, не двигаясь с места.

Архитектор шагнул в дверь направо и очутился в небольшой и светлой комнате, в которой было тесно от множества мебели, но уютно. У одной из стен стоял широкий диван, обитый черной матовой клеенкой, а пред диваном большой и тяжелый стол, заваленный картами и книгами, У другой стены возвышался до потолка старинный книжный шкаф. В простенках между окон висели какие-то ящики, полные медалей. В углу, около двери в прихожую, зияла черная пасть камина, и по всей комнате была разбросана мягкая мебель. Шебуев окинул глазами комнату и взял за спинку кресло, намереваясь сесть.

— Это не трогайте: у него нога сломана, — спокойно предупредил его старик, смотревший из прихожей.

— Так вы его вынесли бы! — посоветовал Шебуев, с улыбкой взглянув на старика.

— А куда?

— Ну, я уж не знаю.

— На чердак разве? — предложил старик.

— Хоть на чердак… а починить нельзя?

— Можно. Почему нельзя?

— Что ж вы не почините:

Старик взглянул на Шебуева и, отвернувшись, спокойно сказал:

— Я не столяр…

— Ага! — вскричал Сурков, проскользнув в комнату мимо старика. — Вы с Гурием Николаевичем беседуете? Душеполезное занятие… Гурий Николаевич, достопочтенный мудрец! Дайте нам чаю…

— Да они, может, еще не хотят? — сказал Гурий Николаевич, кивая головой на Шебуева.

— Хотят, хотят! Уж вы, пожалуйста, похлопочите…

— Хорошо, — согласился старик и ушел.

— Что это у вас… — начал было Шебуев.

— Это? Это — премудрый старикан! Это — самый умный человек в России, если хотите знать! По уму он даже и не русский: русские люди очень умными крайне редко бывают… они чаще талантливы, чем умны… Хотите, я вам расскажу несколько черт из жизни Гурии Николаевича Потютюшкина? Фамилия единственный его недостаток, но в России нет звучных и красивых фамилий, и лучший русский поэт назывался Пушкин, что прилично разве только для бомбардира, а не для поэта… Вы извините, что я сразу так много говорю, четыре дня не выходил из дома и говорил только с Гурием Николаевичем. С ним говорить чрезвычайно поучительно и поэтому… ужасно скучно!