Изменить стиль страницы

Итак, впечатление, получившееся при посещении св. Софии, было весьма смутное: неопрятно, пустынно, заброшено, пусто, беспризорно, «кое-как». Никакие исторические воспоминания почему-то совершенно не шли на ум при виде этого, во всех отношениях искаженного, почти заброшенного храма. Даже иностранцы как-то не интересуются им; да и вообще, среди современных нравственных и политических забот, идей и течений мыслей, на которые наводит вас константинопольская жизнь, для всех св. София как-то в стороне, она как-то одинока со всею своею историею, и только русские считают своею обязанностию посетить ее, снимают шапку, входя во храм, крестятся, говорят: «хорошо бы, если бы она наша опять поскорее стала!» Но, выражая такие пожелания, и сами русские как будто бы поослабели в мыслях, касающихся решения участи св. Софии. Нет огня, страсти в этом желании «поскорей бы была наша!»

Св. София находится, как я уже сказал, в Стамбуле. в этом константинопольском Замоскворечье. Но, воля ваша, наше Замоскворечье сохранило больше своих типических черт. Конечно, здесь больше, чем где бы то ни было в других частях Константинополя, сохранились восточные черты нравов, образа жизни и архитектуры, но все-таки международно-шаблонные черты, вторгнувшиеся в жизнь Константинополя, и здесь, в турецком Замоскворечье, почти поглощают редкие, характерные особенности Востока. Казарменные постройки правительственных учреждений, шаблонные европейские дома с лавками и кафе внизу, все это изобилует в количественном отношении над постройками восточного типа; эти постройки, со всеми своими характерными особенностями, тонут в океане-море всевозможного рода проявлений шаблонного европеизма.

Турецкий рынок, турецкая улица мозолят вам глаза европейскими товарами, европейскими приемами торговли и разными типами продавцов; вид улиц, со всеми мелочными подробностями, в большинстве совершенно европейский: тротуары, мостовая, фиакры. А переулки, закоулки с турецкими домишками, большею частью деревянными, и закрытые ставни этих домишек так кажутся неуместными и такими жалкими, что и смотреть на них не хочется.

У нас, на Руси, положительно гораздо ярче выделяется мусульманский элемент в тех городах, где он есть, чем это есть в Константинополе, в этом, казалось бы, центре мусульманского мира. Где-нибудь в Казани, в Тифлисе, не говоря о Крыме и о такой прелести, как Бахчисарай, все мусульманское испорчено у нас несравненно меньше, чем здесь, а главное, оно у нас ярче, самостоятельнее и рельефнее выделяется на фоне русской жизни.

Кстати сказать, Бахчисарай восхитителен именно как типический мусульманский город; все здесь, начиная от построек, от внешнего вида улиц, до внутренней жизни всего живущего в нем, все вполне оригинально, без малейших признаков какой-нибудь посторонней примеси или подмеси; торговля, товары, люди, торгующие ими, дома, в которых они живут, — все чисто мусульманское, не только вполне сохранившее свои традиции, но сильное ими, не допускающее мысли о том, что эти традиции когда-нибудь прейдут, напротив, твердое ими и вообще во всех отношениях ярко типичное. А вот в Константинополе, в самом центре мусульманства, все чисто мусульманское теряется на сером фоне шаблонно европейских порядков жизни, видимо чахнет от них и во всяком случае не может не чувствовать собственной отсталости, слабости и, так сказать, однобокости жизни, таящей в глубине своей нездоровое зерно.

Однобокость, отсутствие в турецком населении силы бороться с твердыми, с каждым днем все сильнее и сильнее налегающими порядками, чувствуется вами, посторонним наблюдателем, едва ли менее, чем самими турками. Женщина, изгнанная из общежития, лучше всего доказывает, что порядок, который считает нужным для своего благообразия и устойчивости запереть на замок целую половину рода человеческого, который находит нужным завязать этому «полу» лицо, рот, очевидно, порядок этот не настоящий и таит в себе какую-то язву.

Не думаю, что я сделаю большую ошибку, если приведу заключительные слова одной мусульманской сказки, как очень хорошо рисующие сущность и строй жизни мусульманина. Сказка, рассказав длинную историю бедняка, всякими правдами и неправдами добившегося в конце концов богатства, заканчивается так: «Теперь, — сказал Мезула жене своей, — ты не будешь упрекать меня в трусости и лености. И с тех пор (то есть с момента обогащения) никто не видал больше Мезулу выходящим из хаты своей» («Татарские сказки» В. X. Кандараки, стр. 11). Добиться того, чтобы никуда не выходить из дома своего, это, кажется, и теперь заветное желание турок. Днем турок служит, работает, торгует, но после известного часа он безвыходно дома и, как рассказывают, к нему в это время нельзя пробраться ни по какому самому безотлагательному делу. Вот почему вся служба теперешнего турка заключается в том, чтобы иметь средства — не выходить из дому; можно с грехом пополам выйти, взять бакшиш, и чем больше, тем лучше, ухватить где-нибудь доходный кусок, заложить государственный доход с таких-то и таких-то статей, — и домой, в эту мурью с закрытыми ставнями.

Не раз приходило мне в голову спросить себя: что такое там держит его в мурье с закрытыми ставнями? Точно ли он там блаженствует среди гурий, или, напротив, он среди них как в тюрьме? Особенно неотступно преследовал меня этот вопрос в один из последних дней рамазана, когда султан, по обычаю, берет новую жену, что совершается каждогодно. Весь город турецкий горел огнями; весь турецкий флот в Золотом Роге был иллюминован; мечети, минареты, башня, все было залито огнями; а там, в темной дали Босфора, в Ильдиз-Киоске, фейерверк необычайных размеров: целые снопы, столбы огня летят к небу; оркестры музыки играли часов до пяти утра; все турецкое население опьянело от удовольствия, от музыки и вообще от какого-то раздражающего впечатления свадьбы падишаха, праздновавшего всенародно там где-то, в темных садах, у темных вод Босфора, среди огней и музыки, — свой новый брак. Почему этот праздник? В чем тут величие падишаха? Отчего такая радость и торжество по случаю явно неблагообразного поведения брата льва и дяди солнца? Если он точно наслаждается и если точно толпа рада, что брат солнца может жениться столько раз, сколько ему угодно, то и брат льва и толпа — просто скверны; и этот фейерверк, эта иллюминация, эта музыка всю ночь — только огромное, ни малейшим образом не допускающее никаких смягчений, глубочайшее, публичное падение в самую грязную грязь.

Впечатление глубочайшей грязи от этих мусульманских постов и праздников несомненно; но вот что изменяет несколько ваши мысли по поводу этой грязи: чем объясните вы отсутствие в мусульманском строе жизни таких явлений, как проституция, женское монашество, детоубийство и подкидывание детей? Ведь ничего этого нет. Кроме того, не только в мусульманском мире нет проституток и монашек, но нет и торговок, горланящих: «луку зеленова, лууу-ку-у!», ни торговок, сидящих на базаре на горшке с рубцами, все это делает мужчина: он шьет, он вяжет, он печет хлебы, продает зелень; словом, на трудовом рынке — один мужчина, а женщина там, дома, в гареме, в семье, то есть при своих детях. Получая каждый божий день по жене, можно думать, что мусульманин приносит себя в жертву, берет на свои плечи бремя, сохраняет женщину от всякого зла, давая каждой право быть матерью, то есть сохранить себя в чистоте. А о естестволюбии мусульманина можно судить по множеству фактов, доказывающих, что он чтит естество во всех видах: чтит воду; лес чтит необычайно, и все леса чисты, сильны, могучи; чтит животных; возьмем хоть бы этих собак константинопольских: они плодятся и множатся тут же на улице, и никто не потопит кучу этих щенят, все они вырастают тут же и опять плодятся и множатся. Или это равнодушие? У нас в былое время донские казаки, занятые войной, топили детей и только постепенно стали снисходить к мальчикам, а потом перестали топить и девочек. Собак, кошек у нас топят постоянно, — «жалеючи»; здесь же все это свободно плодится и множится без малейшей помехи. Как так женщина да вдруг не родит, не будет матерью, не познает мужа? И добродетельный турок, надо полагать, старается сделать как можно более добрых дел: дает сотням девушек право быть матерями, множиться, то есть исполнять то, что им непременно надобно выполнить, как женщинам, как существам иного пола. С этой точки зрения ежегодный брак султана можно перетолковать как подвиг, а восемьдесят карет (цифра газ<еты> «Новости»), в которых еле-еле помещается султанский гарем, только свидетельствуют о неисчерпаемой доброте падишаха: сколько он несет бремени! сколько бесплодных смоковниц воззвал к жизни! Истинно второе солнце, и нет с его стороны особенной похвальбы в том, что он титулует себя братом этого самого солнца.