Изменить стиль страницы

Но после всего этого зачем же мы стремимся сюда? Зачем нам св. София, зачем огромные жертвы, которые мы готовимся принести, да наконец, во имя чего, какого бога все это? Хотим ли мы перервать в этом пункте артерию мирового капиталистического кровообращения и обескровить Европу, со всеми ее порядками и строем жизни, и на разрушенном выстроить новое? Нет, такой прямой и жестокой цели у нас нет; напротив, мы сами постоянно расстраиваем себя, добровольно заражая себя европейскими недугами, и нашей, неевропейской, формулы жизни — нет, мы не скажем ее в двух словах.

Если же мы не хотим, не можем и, наконец, не имеем достаточно ясных доводов, которые бы давали нам право перервать кровеносный сосуд и обескровить весь существующий европейский организм, то пересилить этот организм на том поприще, на котором он действует, превзойти его в его же делах, в его успехах, это для нас, для нашей самостоятельности — очевидная гибель и смерть. И этого мы не хотим и не можем сделать, хотя и делаем, то есть заражаем сами себя европейским злом.

Итак, опять-таки; чего же мы хотим, зачем нам нужно быть здесь, что мы сделаем, что мы скажем нового всему свету, когда, наконец, придем сюда?

Эти вопросы неотступно угнетали меня в тот самый вечер рамазана, когда султан праздновал свой брак. Я и кой-кто из русских сидели вечером в саду, слушали музыку, смотрели на иллюминованный флот в Золотом Роге. Вокруг нас кишела толпа константинопольского европейства, та самая буржуазия третьего сорта, о которой я уже говорил; эта третьего сорта прислуга европейских господ ежесекундно напоминала мне о самих господах, заставляла думать обо всем строе европейской жизни, напирающей на этот замкнутый и разлагающийся мир азиатский. Никогда, как в этот вечер торжества с самым низменным и унижающим человека смыслом, никогда более ярко не представлялось мне бессилие всей этой азиатчины перед напряженно-деятельным европейским миром, идущим ей на смену, стирающим ленивца с лица земли, для того чтобы добыть хлеб своим труженикам, силу своему гению, пищу своему неумолчно работающему уму… Эти приказчики с приказчицами ежесекундно говорили о напряженном труде европейского общества; эти огни, фейерверки, музыка — говорили об апатии, лени и умирании. Мы-то при чем тут? И при чем тут св. София?

Св. София невольно вспомнилась мне, как одинокая, чуждая среди этих двух совершенно определенных течений константинопольской жизни, — и какая-то жалость к этой лишней, одинокой, сумрачной зрительнице чуждых ей жизней, целей и стремлений взяла меня за сердце. Взяла меня за сердце почему-то жалость и к нам: и мы чужды всему этому, чужды так же, как и София; но вот мы почему-то здесь, почему-то хотим быть здесь, и оба в каком-то странном, неопределенном положении.

Верный холоп*

(Из частной переписки)
1

Накануне каждого нового года у всякого обывателя является желание обозреть как свое, так и общественное поведение за прошлый год и определить в нем «хорошие» и «нехорошие» мысли и деяния, также личные и общественные. Как всякий обыватель, я, по обыкновению, предавался таким размышлениям и накануне <18>89 года, но сообразив, что канун <18>89 года — канун года не заурядного, а последний день и последний час двадцатипятилетия земского строения, оживотворившего все стороны всенародной жизни, я понял, что мне не под силу будет одолеть, в короткие часы новогодней ночи, даже и сотую часть того, что пережито и сделано народным старанием в эту четверть века. Однако потребность и желание думать и размышлять об уходящем в вечность двадцатипятилетии не покидали меня и совершенно неожиданно заставили вспомнить, что в моих бумагах есть довольно много писем от читателей, написанных, очевидно, вследствие настоятельной необходимости разобраться в современной суете сует и выяснить связь или разницу между прошлым и настоящим.

Не откладывая дела в долгий ящик, я тотчас же принялся пересматривать и перечитывать письма читателей, но — увы! — очень и очень скоро потерял всякую охоту к этому трудному занятию. Да, трудному! — Достаточно было просмотреть пять-шесть такого рода писем, авторы которых один за одним доказывали полнейшую бессмыслицу существования всякого русского человека, чтоб пропала всякая охота продолжать чтение писем, уже читанных по мере получения. Я хотел тотчас же собрать и заключить их в тот пакет, в котором они находились прежде, когда мое внимание случайно привлекли в одном письме подчеркнутые строки такого содержания:

«…И как на грех, такая бессмыслица жизни угнетает нас всех тогда, когда все мы, все общество, всякий барин и всякий мужик, ощущаем вообще задачи жизни несравненно многосложнее, чем прежде, и когда вообще личное понимание друг друга, личные друг к другу отношения положительно изменились в лучшем смысле».

Эти строки, как случайно сорвавшиеся с пера автора, заинтересовали меня и, прочитав его письмо, я нашел в нем нечто ободряющее «унылого человека» и решился сделать из него кой-какие извлечения.

2

Посвятив несколько ничего не значащих строк указанию причин, по которым, при таком успехе в осложнении отношений барина и мужика, все-таки «ничего не выходит», и которые я пропускаю, как совершенно ненужные, автор продолжает так:

«Все партии, — пишет он, — люди всех направлений прежде всего в наше время, волей-неволей, должны думать о народных массах, уже не могут существовать, не думая о них, о их положении, о их будущности. По-хорошему или по-худому думают представители общественных партий о народе, все равно, но они несомненно думают уже о нем так много и так всесторонне, как никогда в прошедшие крепостные времена не бывало. Это раз. Но самое важное и отрадное в том, что все поколение людей, выросшее умственно и нравственно в пореформенные времена, хотя и ничего путного на деле не совершило, но уже неискоренимо озабочено народным делом; дело это вошло уже в плоть и в кровь, и сущность личных отношений современного барина к мужику несравненно человечнее, чем это было лет тридцать — сорок тому назад. «Пошехонская старина» M. E. Салтыкова заслуживает глубочайшего нашего внимания и благодарности к ее автору, как подлинный документ наших личных отношений к обществу и к народу, изобилующих фактами полнейшего невнимания ни к своей, ни к чужой человеческой личности.

Не знаю, помните ли вы очерки И. А. Гончарова «Слуги», которые ничуть не менее ярко изображают именно человеческие отношения барина и мужика в недавние еще от нас времена?

В этих очерках прежде всего поражает и заслуживает благодарности та неприкрашенная и ничем не смягченная искренность, с которою автор передает о своих взглядах на народ и о своих личных к нему отношениях.

«Простой народ, — пишет он в предисловии к этим очеркам, — то есть крестьян, земледельцев, я видел за их работами большею частью из вагона железной дороги. Видел, как идут наши мужики без шапок, в рубашках, в лаптях, обливаясь потом. Видел, как в Германии, с коротенькой трубкой в зубах, крестьяне пашут, крестьянки жнут в соломенных шляпах; во Франции гомозятся в полях в синих блузах, в Англии в плисовых куртках, сеют, косят или везут продукты в города. Далее, видел работающих на полях индийцев, китайцев на чайных, кофейных и сахарных плантациях. Проездом через Сибирь видел наших сибирских инородцев — якут, бурят и других, — и все это издали, со стороны, катясь по рельсам, едучи верхом, иногда с борта корабля, и не вступал ни в какие отношения: — не приходилось, случая не было».[9]

Этот отрывок с поразительной ясностью показывает неизмеримую разницу отношений между «барином» и «мужиком», возможную, как видите, не больше как лет сорок тому назад, и решительно невозможную в настоящее время. И в настоящее время в нашем обществе есть еще остатки крепостничества, прямо проповедующие «розги» для пользы народа, и они, вероятно, видят народ только из вагона, «издали»; но если и такие наблюдатели находят нужным проповедовать о пользе розог и вообще думать о каких-то мероприятиях по отношению к народу, стало быть, им уже надо почему-то думать об этом; не зная народа, они знают, чувствуют, что у них уже есть к нему какие-то отношения, тогда как сорок лет назад можно было жить, не имея к нему никаких отношений, можно было прожить век в таких условиях, что не приходилось даже и касаться народа, и если приходилось видеть его из окна вагона, вообще издали, так только потому, что нельзя его не видеть: он сам лезет в глаза, копошится и гомозится на пашнях, то в рубахах, то в куртках, то в соломенных шляпах.

вернуться

9

Полное собрание сочинений, т. IX, стр. 174–175. (Изд. Глазунова, СПб., 1889. — Ред.)