Изменить стиль страницы

«Недоброе предчувствие ледяным холодом сжало его сердце».

«Ногти помимо воли впились в ладони, мышцы сжались стальными пружинами».

«Чудовищный удар в лицо бросил его в угол».

«И вдруг, пораженный внезапной мыслью, он хлопнул себя по лбу».

«Все дальнейшее происходило словно во сне».

«Это было словно гром среди ясного неба».

«Усталые глаза потеплели, сочувственно дрогнули кончики губ».

«Но тут же другая мысль, еще более страшная, заставила его содрогнуться».

«Эти два часа, грозившие ему неминуемой гибелью, показались вечностью».

«Подстегиваемый нетерпением, он отправился на поиски»… И так далее и тому подобное.

Все это из одной книги! Из 1/20 части ее! А сколько их во всем этом макулатурном произведении! И сколько их вообще существует в отечественной и в мировой литературе!

Занимался ли кто-нибудь из литературоведов этим вопросом? Ведь, вероятно, можно составить большой фразеологический словарь литературных штампов и пошлостей. Существует целый цех макулатурных дел мастеров, которые пользуются только этими готовыми словесными клише. И есть читатели (даже интеллигентные), которые любят эти «нечеловеческие усилия воли» и «ледяной холод, сжимающий сердце».

. . . . .

В самые страшные дни, зимой, я читал — впервые — «Большие надежды» Диккенса. Книга только что вышла в новом переводе, я купил ее на улице, с лотка.

Читал ночами, при свете коптящего ночника. И знаю, что навсегда соединились этот ночник, копоть, пар изо рта со всем тем, о чем читал — с духом, и мраком, и светом, и запахами диккенсовского романа.

Хочешь не хочешь, хочу не хочу, а ты со мной на всю жизнь, Пип! Ты — блокадник.

. . . . .

Запахи!.. Копоть ночника, дым времянки, медицинский спирт, эфир…

В начале апреля, в морозный день вошел в палату, только что проветренную, и вдруг вспомнил…

Как хорошо было войти зимой в мамину спальню после того, как ее основательно проветрили. Форточка уже закрыта, в спальне тепло, но воздух свежий, и не по-летнему, а морозный, и в нем так тонко, чуть слышно слились — не запахи, а отзвуки запахов — маминых духов, папиных папирос «Яка», лампадного масла, легкого печного угара… И все это заглушается запахом мороза. Да, тот, кто был ребенком, согласится со мной: мороз пахнет.

. . . . .

В декабре или в начале января мама набралась храбрости, пошла на улицу Воинова попробовать получить для меня стандартную справку. Хороший человек (и отличный детский писатель) Иван Петрович Белышев (его уже нет, он умер от голода), не задумываясь, выдал маме стандартную справку для получения продуктовых карточек. Спросил: как я? Сказал, что знает о моей беде. Просил кланяться. Такие поклоны дорого стоят, не забываются.

Там, в Доме писателя, мама увидела объявление или кто-то сказал при ней, что Дому срочно требуется подсобный рабочий. Она пошла к коменданту Уинкотту (англичанин, эмигрант, коммунист) и сказала:

— Я — мать Пантелеева. У нас есть дальняя родственница. Она ищет работу.

— Молодая?

— Да. Еще молодая. Ей двадцать девять лет.

— Пусть приходит.

И вот, не назвавшись моей сестрой, Ляля пошла работать в Дом писателя. Позже, когда Уинкотта не стало, ее назначили на его место. Сейчас она, как и другие работники, живет в Доме писателя на казарменном положении.

. . . . .

Никто мне не отвечал. От Т. Гр. Габбе я знал, что письмо мое до С. Я. дошло, что он пробует что-то делать… Но что и как может он сделать, если он там — на Большой земле, а мы, по существу, живем и работаем и ходим с завязанными глазами по тонкой проволоке — в тылу у немцев?! Окруженные со всех сторон немцами! Ведь немцы у больницы Фореля, у Красного Кабачка, почти в черте города!

Однажды — не помню когда — в декабре, в январе? — пришел управдом.

— Алексей Иванович, вчера я отвез в морг Николая Васильевича Самохина… Вы — последний молодой мужчина в доме. Назначаю вас начальником эмпэвэо.

Самохин, молодой инженер, хромой от рождения, с первых дней войны возглавлял домовую группу МПВО. Совсем недавно он похоронил мать. Теперь отвезли туда же его самого.

Вероятно, я должен был сказать Михаилу Арсентьевичу, что не могу, не имею права… Но я не сказал. И вот, совсем недавно я принял на себя обязанности руководителя местной обороны.

Днем я назначал на дежурство женщин. В том числе и маму. Ира и тетя Аня к тому времени уже вернулись к себе, на канал Грибоедова, да они и не были прописаны в нашем доме. Ляля жила у нас тоже без прописки. А прописанных оставалось мало.

Ночами — почти каждую ночь — я дежурил у ворот сам. До тех пор пока не свалился. Но пока оставалось хоть немного сил, я честно выстаивал эти небывало морозные ночи.

И вот был такой случай.

Тишина. Мороз. Луна. Постукиванье метронома.

Похаживаю в своих лосиных баретках, пританцовываю, потаптываю заледенелыми подошвами.

Откуда-то бесшумно выныривает легковая машина. Застопорила у ворот. Из машины выскакивают люди в военном и штатском.

— Дежурный?

— Так точно. Дежурный.

— Где начальник объекта?

— Дома или в убежище.

— С вашего чердака кидают ракеты!..

И бегут в подворотню. Я бегу с ними, объясняю, где найти управдома, а сам возвращаюсь на пост, к воротам.

Сердце… Ох, как шибко стучит сердце! Вспоминаю, что полчаса назад из калитки выходила деревенская женщина — незнакомая мне. Спросил: кто такая?

— Мы с Гатчины. Беженцы.

Время было еще не такое позднее. Документов у этой тетки я не спросил. Сейчас безжалостно корю себя за это.

Ракетчиков ловили и нашли. Но, на мое счастье, ракеты они «кидали» не у нас, не с нашего дома, а с крыши дома на улице Маяковского. Этот дом тылом своим, задворками, примыкает к заднему двору нашего.

А если бы у нас?!!

. . . . .

У меня в комнате, в простенке между окнами, висел один-единственный портрет: Кнута Гамсуна. Пришел день, когда я снял его. Сделать это мне было не легко и не просто. Ведь еще в Шкиде, мальчиком, я зачитывался его книгами…

Понять Гамсуна не так уж сложно. Ведь он всегда был такой: ницшеанец, певец сильной личности, противник всякой демократии. До тех пор пока это было словами, литературой, точкой зрения какого-нибудь лейтенанта Глана — этим можно было даже любоваться. Но — не разобраться в людоедской сущности нацизма?! Петь акафисты Гитлеру?!!

. . . . .

Вот уже и лето на пороге. Конец мая.

В ночь с третьего дня на вчера ходили с Прохоровым из восьмой палаты на рыбалку. Никогда в жизни не был рыболовом. В детстве несколько раз пробовал, но не хватало ни терпения, ни настоящего интереса. Любил больше наблюдать за удильщиками — где-нибудь на Дворцовой набережной или у Инженерного замка.

Прохоров — дворник. Он еще помнит деревенскую молодость, деревенское детство. Он где-то достал две круглые корзинки, это была единственная снасть, которой мы располагали. Раздобыл где-то и два ведра — для добычи.

Вышли мы рано утром, никому не сказавшись, конечно. В сад выбрались через окно уборной.

Ловили рыбу под первым Елагиным мостом. Спустились под мост и там, лежа на деревянных стропилах, стали работать корзинами.

Какая это была рыба? Стыдно сказать: колюшка! Та самая, мелкая-премелкая, с полмизинца длиной рыбешка, которая бегает юркими стайками на взморье, в самых мелких местах… Сколько раз мальчиком пытался я поймать хоть одну рукой — никогда не удавалось. А тут мы погружали в воду свои корзины, ставили их против течения под тупым углом и через минуту выдергивали. В корзине прыгало 10–15 колюшек.

За два-три часа ведра наполнились. У Прохорова, конечно, быстрее.

Когда подходили к кухонному крыльцу санатория, чуть не столкнулись с Екатериной Васильевной. Успели отшатнуться, отпрянуть за угол. Но она как-то пронюхала о нашей самовольной отлучке. Встретила меня в библиотеке и сказала — не глядя в мою сторону:

— В следующий раз не спущу.

Колюшку варили, жарили, делали из нее котлеты. Кормил несколько дней маму, выменивал на табак. Не думал, что такая вкусная эта игрушечная, кукольная рыбешка…