Толпа гудит, сама не сознавая, к чему она стремится, чего желает. Ничего, кроме праздных мыслей, праздных слов и праздных поступков. Это самое полное, самое беззаветное осуществление идеала равенства… перед праздностью. Если кто «до̀ма» сознавал за собою что-нибудь оригинальное, тот забывает об этом, стушевывается перед общим уровнем ликующей толпы. И это происходит не по принуждению, а незаметно, само собой. Вдруг как-то исчезает всякая гадливость.
Это обезличение людей в смысле нравственном и умственном и, напротив, слишком яркое выделение их с точки зрения покроя жилетов и количества съедаемых «шатобрианов», это отсутствие всяких поводов для заявления о своей самостоятельности — вот в чем, по моему мнению, заключается самая неприглядная сторона заграничных шатаний. Ежели обязательно суетливая праздность производит скуку, то продолжительное отсутствие проявлений самостоятельности может иметь последствием полнейшую умственную и нравственную анемию. И я убежден, что многие, воротясь домой, не без удивления вспоминают о месяцах, проведенных в чуждой среде, под игом понятий и привычек, о существовании которых они только тут в первый раз узнали.
По крайней мере, я испытал нечто подобное на себе. Представьте себе, вновь встретился с Удавом и Дыбой — и обрадовался. И они мне обрадовались и в один голос воскликнули: Вот как! ну, и слава богу!
Они ходили всегда вместе, во-первых, потому, что были равны в чинах и могли понимать друг друга, и, во-вторых, потому, что оба чувствовали себя изолированными среди курортной толкотни. Хотя и кроме их в курорте была целая масса бесшабашных советников, но Дыба и Удав добыли свои чины еще по старому положению и притом имели довольно странные гербы. Поэтому прочие бесшабашные советники, добывшие свои чины повадливостью и тщательно расчесанными на затылках проборами, перекидывались с ними двумя-тремя учтивостями и устремлялись дальше, как бы задыхаясь в атмосфере старческих грехов, которую распространяли кругом себя вышедшие из употребления сановники. Не было явного пренебрежения, но не было и предупредительности. Однако ж старики в первое время все-таки тянулись за так называемой избранной публикой, то есть обедали не в час и не за табльдотом, а в шесть и à la carte[37], одевались в коротенькие клетчатые визитки, которые совершенно открывали их убогие оконечности, подсаживались к молодым бонапартистам и жаловались, что доктор не позволяет пить шампанское, выслушивали гривуазные анекдоты и сами пытались рассказать что-то неуклюжее, засматривались на бонапартисток и при этом слюнявили переда своих рубашек и проч. Но все эти усилия ни к чему не привели. Избранная публика даже одним ухом не слушала их, но совершенно явно показывала, что совсем ничего не слышит, так что, в конце концов, всегда оказывалось, что, думая обращаться к публике, старики исключительно разговаривали друг с другом. Не раз случалось и так, что «знатные иностранцы», пораженные настойчивостью, с которою старики усиливались прорваться в ряды «милых негодяев», взглядывали на них с недоумением, как бы вопрошая: откуда эти выходцы? — на что прочие бесшабашные советники, разумеется, поспешали объяснить, что это загнившие продукты дореформенной русской культуры, не имеющие никакого понятия об «увенчании здания»*. К несчастию, старики проведали об этом и огорчились. А в довершение приключилось и еще одно обстоятельство. В курорт прибыл какой-то вновь определенный принц, и некоторый русский сановник, приводивший в это время в порядок свои легкие, счел долгом почтить высокопоставленного гостя обедом. Все «знатные иностранцы» получили приглашения, но Удав и Дыба были забыты. Это тем более их поразило, что они невольно вспомнили дележку в Уфимской губернии, при которой тоже были забыты. Поступят ли в дележку «полезные лесочки» Вятской губернии — это еще бабушка надвое сказала, а Уфимская-то губерния — ау! Словом сказать, старики заскучали и круто переменили свой образ жизни. От обедов à la carte в курзале перешли к табльдоту в кургаузе, перестали говорить о шампанском и обратились к местному кислому вину, приговаривая: вот так винцо! бросили погоню за молодыми бесшабашными советниками и начали заигрывать с коллежскими и надворными советниками. По вечерам посещали друг друга в конурах, причем Дыба читал вслух «Ключ к таинствам природы» Эккартсгаузена и рассказывал анекдоты из жизни графа Михаила Николаевича, сопровождая эти рассказы приличным экспекторированием.
Итак, мы встретились и взаимно друг другу обрадовались.
— Вот вы как! — удивился Дыба, — а мы было думали, что вы прямо в Швейцарию стопы направите?
— Да, было-таки предположение, — подтвердил и Удав, но без угрозы, а скорее с шутливою снисходительностью.
— Но почему же ваши превосходительства думали, что я непременно поеду в Швейцарию, а не в Испанию, например?
— Зачем в Испанию? что̀ там делать? Там, батюшка, нынче Изабелла в ход пошла!* Ну, да уж что̀! Кто старое помянет…
И Удав с улыбкой протянул мне руку, в знак забвения, но вслед за этим словно обеспокоился и спросил:
— Не одобряете?
— Не одобряю! — воскликнул я твердо.
— И нельзя одобрить. Хотя, с одной стороны, конечно… однако, тем не менее… Лучше не ездить.
Это было ужасно доброжелательно. Но так как будущее сокрыто от смертных и могло представить надобность в поездке в Швейцарию независимо от всяких превратных толкований, то я все-таки поспешил оградить себя.
— Ваши превосходительства! — сказал я, — вы напрасно считаете Швейцарию месторождением исключительно превратных толкований. Есть, например, в Люцерне «Раненый Лев» — это, я вам доложу, такая штука, что хоть бы и нам с вами!
Я изложил, как умел, смысл и содержание памятника и, разумеется, привел бесшабашных советников в восхищение.
— Так вот они, швейцарцы, каковы! — воскликнул Дыба, который о швейцарцах знал только то, что̀ случайно слыхал от графа Михаила Николаевича, а именно: что некогда они изменили законному австрийскому правительству, и с тех пор опера «Вильгельм Телль» дается в Петербурге под именем «Карла Смелого».*
— А впрочем, бог с ней, с Швейцарией… Из России, ваши превосходительства, не имеете ли известий? — переменил я разговор.
— Как же! почитываем кое-что; и в своих, и в иностранных газетах; ну, и письма…
— Чай, хорошо теперь там?
— Об «увенчании здания» поговаривают… будто бы без этого никак невозможно…
— Ну, и слава богу!
— Бога благодарить всегда время, — как-то загадочно ответил Удав и затем, наклонившись ко мне, шепотком прибавил: — а только вряд ли…
— Не надеетесь?
— Верно говорю: не будет толку!
— Ах, ваше превосходительство!
— Людей нет-с! И здание можно бы выстроить, и полы в нем настлать, и крышу вывести, да за малым дело стало: людей нет-с! — настаивал Удав.
— И мыслей нет! — добавил Дыба.
— Нас, стариков, фофанами называют, а между тем…
Удав, видимо, хотел сдержаться, но вспомнил, как еще недавно русский сановник (русский-с!) исключил его из числа «знатных иностранцев», и не сдержался.
— Мы, по крайней мере, могли объяснить, кто̀ мы, откуда вышли и какую школу прошли. Ну, фофаны так фофаны… с тем и возьмите! А нынешние… вон он! вон он, смотрите на него! — вдруг воскликнул Удав, указывая на какого-то едва прикрытого петанлерчиком* бесшабашного советника «из молодых», — смотрите, вон он бедрами пошевеливает!
— Это на него «увенчание здания» так действует! — ехидно хихикнул Дыба.
— Спросите у него, откуда он взялся? с каким багажо̀м людей уловлять явился? что̀ в жизни видел? что̀ совершил? — так он не только на эти вопросы не ответит, а даже не сумеет сказать, где вчерашнюю ночь ночевал. Свалился с неба — и шабаш!