— В старину «непомнящие родства» бывали, а нынче, сказывают, таковых уж нет! — вновь съехидничал Дыба.
— Приведут, бывало, его, «непомнящего»-то, в присутствие: «откуда родом»? — Не помню. «Отец с матерью есть?» — Не помню. «Где проживание имел?» — Не помню. «Где вчерашнюю ночь ночевал?» — В стогу. — Ну, выслушают, запишут — и в острог!
— А нынче изловят в стогу, да под образа-с!
— И мыслей нынче нет — это его превосходительство верно заметил: нет нынче мыслей-с! — все больше и больше горячился Удав. — В наше время настоящие мысли бывали, такие мысли, которые и обстановку имели, и излагаемы быть могли. А нынче — экспромты пошли-с. Ни обстановки, ни изложения — одна середка. Откуда что взялось? держи! лови!
Произнося эту филиппику, Удав был так хорош, что я положительно залюбовался им. Невольно думалось: вот он, настоящий-то русский трибун! Но, с другой стороны, думалось и так: а ну, как кто-нибудь нас подслушает?
— Да вы, может быть, полагаете, что это ихнее «увенчание здания» — диковинка-с? — продолжал греметь Удав.
— По крайней мере, до сих пор я ни о чем подобном не слыхивал.
— А я вам докладываю: всегда эти «увенчания» были,* и всегда они будут-с. Еще когда устав о кантонистах был сочинен,* так уж тогда покойный граф Алексей Андреич мне говорил: Удав! поздравь меня! ибо сим уставом увенчавается здание, которое я, в течение многих лет, на песце созидал!
— Сколько одних прогонных и подъемных денег на эти «увенчания» было потрачено! — свидетельствовал, в свою очередь, Дыба, — и что же-с! только что, бывало, успеют одно здание увенчать, — смотришь, ан другое здание на песце без покрышки стоит — опять венчать надо! И опять прогонные и подъемные деньги требуют!
— Так вот оно с которых пор канитель-то эта пошла! Возьмем хоть бы вопрос об учреждении губернских правлений…*
К счастию, Удав поперхнулся и принялся экспекторировать, а Дыба постоял-постоял и тоже последовал его примеру. Что же касается до меня, то я смотрел на них и чувствовал, что в душе моей поднимается какая-то смута. Несомненно, что до сих пор идея «увенчания здания» ни в ком не встречала такого страстного сторонника, как во мне. Я не только восхищался ею, не только не жалел в пользу ее похвал и трубных звуков, но, по временам, возвышался даже до иллюзий. И вот теперь, каким-то двум жалким старикам выпало на долю посеять в моем сердце плевелы двоегласия! Хорошо-то оно хорошо, думалось мне, а что̀, ежели и в самом деле вся штука разрешится уставом о кантонистах. Что̀, ежели встанет из гроба граф Алексей Андреич, отыщет в архиве изъеденный мышами «устав» и, дополнив оный краткими правилами насчет могущего быть светопреставления, воскликнет: шабаш!
— Ах, ваше превосходительство! — рискнул я заметить, — «да не сердиты ли вы на что-нибудь?
. . . . .
Что было дальше — я не помню. Кажется, я хотел еще что-то спросить, но, к счастию, не спросил, а оглянулся кругом. Вижу: с одной стороны высится Мальберг, с другой — Бедерлей, а я… стою в дыре и рассуждаю с бесшабашными советниками об «увенчании здания», о том, что людей нет, мыслей нет, а есть только устав о кантонистах, да и тот еще надо в архиве отыскивать… И так мне вдруг сделалось совестно, так совестно, что я круто оборвал разговор, воскликнув:
— Какие вы, однако ж, глупости говорите, ваши превосходительства!
К удивлению, старики не только не обиделись, но на другой же день, встретив меня на той же площадке, опять возобновили разговор об «увенчании здания». На третий день — тоже, на четвертый — тоже… Наконец судьба-таки растащила нас: их увлекла домой, меня… в Швейцарию!!
. . . . .
Но иногда мне думается: что, если бы русского «мѐньшего брата» перенести на часок в немецкий курорт и показать, как гуляют русские культурные господа?.. Что̀ бы он сказал?
III*
Я ехал в Швейцарию не без страха. Думалось, что как только перееду швейцарскую границу, так сейчас же, со всех сторон, и вопьются в меня превратные толкования. За свою личную «совратимость» я, конечно, не боялся — слава богу, не маленький! — но опасался, как бы начальство, по доведении о сем до сведения, не огорчилось. «Не выдержит!», «погибнет!» — доносились до меня попечительные голоса с берегов Невы. И потом, вдруг строго: «Гм… так вы и в Швейцарии изволили побывать?» — Виноват-с. — «С акушерками повидаться ездили?»* — Виноват-с. — «О формах правления изволили рассуждение иметь?» — Вино…
Однако все обошлось благополучно. Я не только не «соблазнился», но даже не имел повода для соблазна. Превратных идей — ни одной. Напротив, русских, коренных русских идей — столько, что не продохнешь. Наступают, берут в полон, рвут на части сердце, прожигают мозг — точь-в-точь как в России. Даже прелестные швейцарские озера и величественные хребты гор — и те застилаются ими, словно пеленою. Риги-Кульм, Пилат, Низен, Фаульгорн — все кажется окутанным туманом. Одна только мысль отчетливо светится: как-то теперь там насчет «увенчания здания» поговаривают?.. Неужто пошабашили?
Ах, право, не до превратных идей в такое время, когда русские идеи, шаг за шагом, без отдыха, так и колотят в загорбок!
Помнится, когда нам в первый раз отворили двери за границу,* то мне думалось: напрасно нас, русских, за границу стали пускать — наверное, мы заразимся. И точно, примеры заражения случались в то время нередко. Приедем мы, бывало, за границу, и точно голодные накинемся. Формы правления — прекраснейшие, климат — хоть в одной рубашке ходи, табльдоты и рестораны — и того лучше. Нигде не кричат караул, нигде не грозят свести в участок, не заезжают, не напоминают о Кузьке и его родственницах. Мудрено ли, что при таких условиях ни Валдайские горы, ни Палкин трактир не пойдут на ум, а того меньше крутогорский губернатор Петр Толстолобов.
Ах, и сквернословили же мы в это веселое время! Смешные анекдоты так и лились рекой из уст культурных сынов России. «La Russie… ха-ха!» «le peuple russe…[38] ха-ха!» «les boyards russes…[39] ха-ха!» «Да вы знаете ли, что наш рубль полтинник стоит… ха-ха!» «Да вы знаете ли, что у нас целую губернию на днях чиновники растащили… ха-ха!» «Где это видано… ха-ха!» Словом сказать, сыны России не только не сдерживали себя, но шли друг другу на перебой, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь не успел напаскудить прежде. И ежели репертуар «рассказов из русского быта» оказывался довольно скудным, то совсем не от недостатка желания сквернословить, а скорее от неумения пользоваться материалом и от недостатка изобретательности.
Само собой разумеется, что западные люди, выслушивая эти рассказы, выводили из них не особенно лестные для России заключения. Страна эта, говорили они, бедная, населенная лапотниками и мякинниками. Когда-то она торговала с Византией шкурами, воском и медом, но ныне, когда шкуры спущены, а воск и мед за недоимки пошли, торговать стало нѐчем. Поэтому нет у нее ни баланса, ни монетной единицы, а остались только желтенькие бумажки, да и те имеют свойство только вызывать веселость местных культурных людей.
Но с тех пор прошло много лет, и многое, в течение этого времени, изменилось. Увлечение заграничными табльдотами остыло; анекдоты опостылели, хотя запас материалов для них ничуть не истощился. А главное, недобровольная замена рублей полтинниками оказалась далеко не столь смешною, как это сгоряча представлялось. Поэтому ныне мы уже не гарцуем, выгнув шеи, по курзалам, как заколдованные принцы, у которых, несмотря на анекдоты, руки все-таки полны козырей, но бродим понуро, как люди, понимающие, что у них в игре остались только двойки. Даже формы правления не веселят нас, потому что и на этот счет крепко-на̀крепко нам сказано: делу — время, а потехе — час.