Благо странам, которые, в виде сдерживающего начала, имеют в своем распоряжении кутузку, но еще более благо тем, которые, отбыв время кутузки, и ныне носят ее в сердцах благодарных детей своих. Достоин похвалы тот, который, видя кутузку очами телесными, согласно с сим регулирует свое поведение; но стократ блаженнее тот, который, видя кутузку лишь очами духовными, продолжает веровать в незыблемость ее руководящих свойств. Русская лошадь знает кнут и потому боится его (иногда даже до того уже знает, что и бояться перестает: бей, несытая душа, коли любо!); немецкая лошадь почти совсем не знает кнута, но она знает «историю» кнута, и потому при первом щелканье бича бежит вперед, не выжидая более действительных понуждений. Так точно и во всем. Тем не менее надобно, к чести людей, сознаться, что кнут все-таки есть только мера печальной необходимости, к которой редко кто прибегает, как к развлечению. Ка̀к легко жилось бы русским извозчикам, если бы русские лошади вдруг остепенились и начали возить не только за страх но и за совесть! И как просто было б управлять людьми, если б, подобно немецким пактрѐгерам, все поняли, что священнейшая обязанность человеков в том заключается, чтоб, не спотыкаясь и не задевая друг друга, носить тяжести, принадлежащие «знатным иностранцам»! Но, может быть, если бы эта утопия осуществилась, то сами извозчики сбесились бы от жира и ничегонеделания? И, сбесившись, начали бы… Помилуйте! а кутузка на что?
А впрочем, довольно мечтать о том, кто более заслужил похвалы и кто менее. Пускай немецкие извозчики щелкают бичами по воздуху, а наши пускай бьют лошадей кнутами и вдоль спины, и поперек, и по брюху. Пускай немецкие динстманы носят кутузку в сердце своем, а наши, имея в оной жительство, пусть говорят: ах, чтоб ей ни дна ни покрышки! Конечно, от того или другого образа поведения зависит то или другое направление внутренней политики, но ведь за внутренней политикой не угонишься! Иной ведет себя отлично, да сосед напакостил — ан и его заодно ведут в кутузку. И потом: ах, как жаль! какое печальное недоразумение! Это кутузка-то… недоразумение!
Правда, я со всех сторон слышу, что недоразумений больше уж не будет, и вполне верю, что, в дополнение к прежним эмансипациям, возможна и эмансипация от недоразумений. Но, признаюсь, меня смущает вопрос: не будет ли слишком пресна наша жизнь без недоразумений, но с кутузкой? Ведь мы привыкли! Театры у нас плохие, митингов нет, в трактирах порция бифштекса сто̀ит рубль серебром, так, по моему мнению, лучше по недоразумению вечер в кутузке провести, нежели в Александринке глазами хлопать. Но только, ради Христа, не больше одного вечера!
Среднего сословия людей в курортах почти нет, ибо нельзя же считать таковыми ту незаметную горсть туземных и иноземных негоциантов, которые торгуют (и бог весть, одним ли тем, что у них па по̀лках лежит?) в бараках и колоннадах вдоль променад, или тех антрепренеров лакейских послуг, которые тем только и отличаются (разумеется, я не говорю о мошне) от обыкновенных лакеев и кнехтов, что имеют право громче произносить: pst! pst! Может быть, зимой, когда сосчитаны барыши, эти последние и сознают себя добрыми буржуа̀, но летом они, наравне с самым последним кельнером, продают душу наезжему человеку и не имеют иного критериума для оценки вещей и людей, кроме того, сколько то или другое событие, тот или другой «гость» бросят им лишних пфеннигов в карман.
А наезжий человек так со всех сторон и напирает. Каждый день бесчисленные железнодорожные поезды выбрасывают на улицы курорта массы «гостей», которые тут же, с вытаращенными глазами, задыхаясь и спеша, начинают отыскивать себе конуру для ночлега. Это, так сказать, предвкушение ожидающих утех. Тут и человек, всю зиму экспекторировавший, в чаянье, что летом будет лакомиться ослиными сыворотками и «обменивать вещества». Тут и бесшабашный советник, который согласен какую угодно мерзость глотать, лишь бы бог веку продлил и сотворил ему мирным и непостыдным получение присвоенных по штатам окладов и аренд. Тут и юный бонапартист, которому только безмерное безрассудство до сих пор мешало обдумать, в чью пользу и за какую сумму ему придется продать отечество. Тут и пустоголовая, но хорошо выкормленная бонапартистка, которая, опираясь на руку экспекторирующего человека, мечтает о том, ка̀к она завтра появится на променаде в таком платье, что всё-всё (mais tout!)[20] будет видно. Тут и милая старушка, которая уже теперь не может прийти в себя от умиления при виде той массы панталон, которая все больше и больше увеличивается, по мере приближения к центру городка. Тут и замученный хождениями по мытарствам литератор, и ошалевший от апелляций и кассаций адвокат, и оглохший от директорского звонка чиновник, которые надеются хоть на два, на три месяца стряхнуть с себя массу замученности и одурения, в течение 9-10 месяцев составлявшую их обычный modus vivendi[21] (неблагодарные! они забывают, что именно эта масса и напоминала им, от времени до времени, что в Езопе скрывается человек!). Тут и шпион. И все они переходят от гостиницы к гостинице, от одного въезжего дома к другому, отыскивая конуру… самую простую конуру! И редко кому из них удается успокоиться в искомой конуре раньше трех-четырех часов изнурительнейших поисков.
Ночью гостиницы и въезжие дома наполняются звуками экспекторации «гостей» и громкими простестами бонапартисток: eh bien, auras-tu bientôt fini?[22] — на что̀ следует неизбежный ответ: ах, матушка! к-ха, к-ха… хрррр… Но вот легкие мало-помалу очищаются, и к полуночи все стихает. Утром, в шесть часов, опять экспекторация и опять протест… А между тем в кургаузе и около него гудит пчелиный рой. Семь часов утра. Одни уже отпили свою порцию, другие только что заручились кружками и спешат к источникам. Всякий народ тут: чиновные и нечиновные, больные и здоровые, канальи и честные люди, бонапартисты и простые, застенчивые люди, которые никак не могут прийти в себя от изумления, какое горькое волшебство привело их в соприкосновение со всем этим людом, которого они не искали и незнание которого составляло одну из счастливейших привилегий их существования. Тут и англичанка-пэреса, которая в Англии оплодотворилась, а здесь заставляет возить себя в ручной колясочке, дабы не потревожить плода. Тут и упраздненный принц крови, который, изнемогая в конвульсиях высокопоставленного одиночества, разыскивает через кельнеров, не пожелает ли кто-нибудь иметь честь быть ему представленным. Тут и рязанский землевладелец, у которого на лице написано: наплюю я на эти воды, закачусь на целую ночь в Линденбах, дам Доре двадцать пять марок в зубы: скидывай, бестья, лишнюю одёжу… служи! Тут и шпион. В воздухе стоит разноязычный говор, в общей массе которого не последнее место занимает и русская речь,
— Какими судьбами? вы!!
— Да вот в горле все что-то сверлит.
— С кем это вы сейчас говорили?
— Мошенник! знаете ли, какую он штуку удрал…
Через минуту другая встреча.
— И вы здесь? давно?
— Дней с пять. С легкими справиться не могу.
— С кем вы сейчас говорили?
— Ужаснейшая, батюшка, каналья. Знаете ли, какую он вещь с родной сестрой сделал…
Еще через минуту.
— Доктор! я уж третий стакан выпил.
— Ходѝте, обменивайте вещества!
— Доктор! вчера я получил письмо из России. У нас ведь вы знаете что̀?.. Са-ран-ча!!
— Я бы особенным повелением запретил писать из России письма больным. Ходѝте, обменивайте вещества̀!
— Доктор! а это… можно.
Следует обмен мыслей шепотом.
— Гм… если уж вы… Но вы знаете мое мнение: это положительно не kurgemaess…
— Доктор! чуточку!
— Да, но я все-таки должен предупредить… Удивительный вы народ, господа русские! все вы прежде всего об этом спрашиваете… Ну, что с вами делать, можно, можно… А теперь ходѝте и обменивайте вещества!