Они обернулись, когда я делала последние — одиннадцать, двенадцать и тринадцать — шаги: наверное, почувствовали чье-то приближение или заметили мою тень. "Что она здесь делает? Откуда она взялась? Чего она хочет? Открыть Луисе правду?" Но эти вопросы в его глазах прочла только я, потому что Луиса в это время смотрела на меня, широко и искренне улыбаясь, словно сразу же меня узнала. Она действительно меня узнала, потому что тут же воскликнула:
— Благоразумная Девушка! — имени моего она, конечно, уже не помнила. Она встала из-за стола, мы поцеловались. Она крепко обняла меня. Ее радость была такой искренней, что, даже если бы я и решилась сказать Диасу-Вареле что-то, что настроило бы Луису против него или подорвало ее доверие к нему, заставило посмотреть на него с отвращением или возненавидеть его за то, что это он послал убийцу к ее мужу, у меня не хватило бы духа сделать это. Я не смогла бы сделать ничего, что, разрушив его жизнь, разрушило бы заодно, уже во второй раз, и жизнь Луисы. Я не могла разбить этот брак, как намеревалась немного ранее. "Кто я такая, чтобы нарушать установившийся в мире порядок? — думала я. — Даже если так поступают другие, например, этот человек, которого я вижу перед собой и который делает вид, что не знает меня, хотя я его очень любила и никогда не причинила ему зла. Пусть другие переворачивают все вверх дном, пусть все переиначивают, пусть подминают этот мир под себя — я не обязана следовать их примеру, даже если у меня, в отличие от них, есть на это причины, даже если я хочу исправить то, что было уже нарушено, если хочу восстановить справедливость, наказать человека, на котором, возможно, лежит вина за убийство". Мне больше не было дела до справедливости и несправедливости. Что мне до них, если Диас-Варела прав (так же как прав был адвокат Дервиль, навсегда оставшийся в своем вымышленном мире и в своем навсегда остановившемся времени): количество преступлений, оставшихся безнаказанными, намного превышает количество тех, виновники которых понесли наказание. И в другом, наверное, он тоже прав: страшно то, что множество отдельно взятых людей, разделенных пространством и временем, каждый на свой страх и риск, каждый повинуясь своим мотивам и добиваясь собственной цели, совершают одно и то же: грабеж, мошенничество, убийство, предательство. Эти преступления направлены против их же друзей, товарищей, братьев, против родителей, детей, мужей, жен, любовников и любовниц, от которых они хотят избавиться. Против тех, кого, возможно, они когда-то любили больше всего на свете, за кого, не раздумывая, отдали бы жизнь, за кого готовы были убить, если бы им кто-то угрожал. Может быть, в прежние времена они покончили бы с собой, если бы узнали, что в будущем окажутся способны нанести страшный удар по тем, кого беззаветно любят. А сейчас они, не колеблясь, сами готовы убить тех, кто был им когда-то дорог, и не испытывают при этом ни угрызений совести, ни жалости. Эти преступления привлекают к себе не слишком много внимания — они не столь кровопролитны, как сражения, они разбросаны одно здесь, другое там, а потому, как бы много их ни было, они не вызывают волны возмущения (что, впрочем, неудивительно: общество сосуществует с ними с незапамятных времен, оно, можно сказать, ими пропиталось). Почему я должна вмешиваться, почему должна идти против нового порядка — ведь он уже установился, придя на смену старому? Что я смогу исправить? Зачем выдавать всего лишь одного из тысяч тех, кто совершил преступление? Тем более что я и сама не до конца уверена в том, что он виновен? В жизни все так запутано — никогда нельзя понять, где правда, а где ложь. И если речь действительно идет о заранее спланированном и подготовленном убийстве, единственной целью которого было занять уже занятое место, то виновный, по крайней мере, заботится о том, чтобы утешить жертву — то есть ту из жертв, что осталась в живых, — вдову предпринимателя Мигеля Десверна, о котором она уже не так горюет. Ни когда просыпается утром, ни когда вечером ложится в постель, ни во сне, ни в течение долгого дня. К несчастью или к счастью, мертвые застывают в нашей памяти, словно портреты. Они не двигаются, они ничего не говорят и никогда нам не отвечают. А те, кто возвращается, поступают так совершенно напрасно. Им не следует этого делать. Девернэ не мог вернуться, и так было лучше для всех.
Наш разговор был коротким, мы обменялись всего несколькими фразами. Луиса пригласила меня присесть за их столик, но я, сославшись на то, что меня ждут за моим столом (на самом деле лишь для того, чтобы я заплатила по счету), вежливо отказалась. Она представила мне своего нового мужа. Она не помнила, что мы с ним уже встречались в ее доме, тогда он для нее еще почти не существовал. Мы не стали ей об этом напоминать — это было ни к чему. Диас-Варела поднялся с места почти одновременно с ней. Мы поцеловались, как это принято делать в Испании при знакомстве. Выражение ужаса исчезло из его глаз, когда он увидел, что я веду себя сдержанно и принимаю условия игры. Теперь он тоже смотрел на меня приветливо, словно обволакивая чуть затуманенным, непроницаемым взглядом своих слегка раскосых глаз. Они оба смотрели на меня с симпатией. Но ни один из них не скучал по мне. Не стану скрывать: мне очень хотелось, несмотря ни на что, остаться с ними еще хотя бы ненадолго. Мне было приятно смотреть на них, мне не хотелось с ними расставаться. Но этого делать не следовало: чем дольше я оставалась бы рядом с ними, тем больше была бы вероятность того, что Луиса что-то заметит — какую-то искру в моих глазах, какой-то жест или то, что мой взгляд (непроизвольно, я ничего не могла с собой поделать) то и дело устремлялся туда, куда я всегда так любила смотреть. А я не хотела зла ни одному из этих двоих.
— Нужно бы как-нибудь встретиться. Позвони мне. Я живу все там же, — сказала она, в голосе ее прозвучала лишь искренняя сердечность: она ничего не заподозрила. Это была одна из тех дежурных фраз, какие говорят при прощании людям, о которых забывают, едва они скроются из виду. Она больше никогда обо мне не вспомнит. Я была всего лишь Благоразумной Девушкой, которую она когда-то, в другой жизни, часто видела по утрам в кафе, куда приходила завтракать.
К нему я предпочла больше не приближаться. После обязательных прощальных поцелуев с Луисой я сразу же сделала два шага в сторону своего стола и ответила ей уже на ходу:
— Конечно, конечно! Обязательно позвоню! Ты не представляешь, как я за тебя рада! — Так что ему я просто помахала рукой. Луиса должна была понять это как прощание с ними обоими, хотя на самом деле я прощалась с Хавьером. На сей раз это действительно было прощание, окончательное и бесповоротное, потому что сейчас рядом с ним была его жена. И, пока я возвращалась в ненадолго — всего на несколько показавшихся мне вечностью минут — покинутый мною издательский мир, я мысленно оправдывалась сама перед собой: "Да, я не хочу быть проклятой лилией на плече, несмываемым клеймом, которое не позволяет забыть даже о самом давнем злодеянии. Пусть прошлое молчит, пусть исчезнет или скроется с глаз все, что может рассказать о совершенном кем-то преступлении, если этот рассказ повлечет за собой новое несчастье. И быть как эти проклятые книги, среди которых проходит моя жизнь, я тоже не хочу: время в них застыло, они ждут, запертые в своих обложках, чтобы их снова раскрыли и они снова могли бы поведать свою — всегда одну и ту же — старую историю. Я не хочу, чтобы мой голос звучал как их голоса, часто похожие на вздохи, на сдавленные стоны, доносящиеся из мира мертвецов, в котором в любую минуту можем оказаться и мы сами, стоит нам хоть на минуту потерять бдительность. Наверное, правильно, что некоторые поступки (точнее сказать, большинство) остаются никому не известными. Хотя обычно люди так не считают. Они стремятся восстановить справедливость, и их не останавливает то, что они потерпели уже множество неудач на этом пути. Они выжигают лилию, и она остается навечно, она обличает и обвиняет, обрекает на вечный позор и нередко становится причиной новых преступлений. Наверное, и я бы поступила так же, если бы речь шла о любом другом человеке: осудила бы, выжгла бы лилию на его плече. Я и с ним поступила бы так же, если бы когда-то не любила его — безоглядно и безответно. Думаю, я и сейчас его все еще люблю, несмотря ни на что. Несмотря ни на что. Но это пройдет, это уже проходит, и потому мне не стыдно в этом признаться. Пусть послужит мне оправданием то, что я видела его счастливым". И, шаг за шагом все больше удаляясь от него, зная, что больше он никогда уже не услышит моих шагов и не увидит ни меня, ни даже моей тени, я говорила себе: "Да, я могу признаться себе в этом. В конце концов, меня никто не осудит — никто не проникнет в мои мысли. И правда то, что, барахтаясь в липкой паутине жизни — между первым стечением обстоятельств и вторым, — мы иногда безнадежно запутываемся в ней, и, хотя наше воображение подсказывает нам тысячу способов выбраться, на деле мы готовы довольствоваться малым: увидеть его, ощутить его запах, различить вдалеке его силуэт, почувствовать его приближение. Нам достаточно видеть, как он уходит — пока он еще не скрылся за горизонтом, пока не совсем исчез, пока вьется вдали пыль, поднятая его ногами".