Я тоже посмотрела в сторону той комнаты, где были дети.

— Они, наверное, для тебя сейчас опора и поддержка, — кивнула я в сторону детей. — Ты должна о них заботиться, а значит, тебе есть для чего просыпаться по утрам. Тебе приходится быть сильной, держать себя в руках. Я права? Нужно помнить, что теперь они зависят от тебя намного больше, чем раньше. Это, конечно, тяжкий груз, но это и твое спасение: это самое важное, что есть в твоей жизни. Или я не права? — спросила я, заметив, что ее лицо помрачнело еще больше, а тот глаз, что был крупнее, сузился до размеров того, что был поменьше. Она сделала несколько глубоких вдохов, словно ей необходимо было успокоиться, прежде чем произнести то, что она собиралась произнести.

— Все совсем наоборот, — заговорила она наконец. — Я что угодно отдала бы за то, чтобы их сейчас здесь не было, чтобы у нас с Мигелем не было детей. Пойми меня правильно: дело не в том, что я раскаиваюсь в том, что они появились на свет, — нет, я без них жить не в силах, я люблю их, я люблю их, наверное, даже больше, чем любила Мигеля. По крайней мере, когда я думаю о том, что кто-то из них — любой — тоже мог бы умереть, я понимаю, что эта потеря для меня была бы куда более страшной. Я ее просто не пережила бы. Но сейчас присутствие детей для меня невыносимо. Мне тяжело даже видеть их. Если бы они вдруг исчезли на время — погрузились в сон, что ли, и спали до того, как придет время их разбудить! Я хотела бы, чтобы они оставили меня в покое, чтобы не спрашивали ни о чем, ничего не просили, чтобы не висли на мне, как они виснут все эти дни, бедняжки. Мне необходимо остаться наедине с собой, не нести ни за кого ответственности, не заставлять себя чудовищным усилием воли (на которое у меня уже не осталось сил) возвращаться мыслями к ежедневным заботам: не беспокоиться о том, пообедали ли они, тепло ли оделись, не простудились ли, не поднялась ли у них температура. Я хотела бы лежать целый день в постели, делать только то, что я хочу, не думая ни о ком другом, и постепенно приходить в себя. Если я вообще когда-нибудь смогу прийти в себя. Надеюсь, что смогу, хотя и не представляю как. Но пока я очень слаба, и мне совершенно не нужны рядом еще два человека, куда более слабые, чем я, и гораздо меньше, чем я, понимающие, что произошло, и которых мне к тому же ужасно, невыносимо жаль — не потому, что нас постигло горе (оно лишь обостряет чувства): эта жалость жила во мне с самого начала и будет жить всегда.

— Что значит "с самого начала"? Что значит "всегда"?

— У тебя есть дети? — ответила она вопросом на вопрос.

Я отрицательно покачала головой.

— Все говорят, что дети приносят много радости, и это правда. Но они приносят и много боли. Ты живешь в постоянном страхе за них, и не думаю, что этот страх пройдет когда-нибудь, даже когда они станут взрослыми. И вот об этом говорят гораздо реже. Я вижу, как они растеряны, и мне их очень жаль. Вижу, как они хотят помочь, поддержать меня, но у них ничего не получается — и снова к сердцу подступает жалость. Подступает, когда я смотрю на их серьезные лица, и когда они пытаются шутить, и когда пытаются обмануть — их маленькие хитрости всегда шиты белыми нитками; когда узнаю об их мечтах и о первых разочарованиях, о их планах на жизнь, о их неудачах; когда в очередной раз замечаю, насколько они еще наивны и как многого еще не понимают; когда они задают свои очень логичные вопросы и даже когда мне становится известно об их очередной проделке. Жалость подступает всякий раз, когда понимаешь, сколько всего им еще предстоит узнать и как долог путь, который ждет их впереди и по которому им предстоит пройти самим, хотя этот путь проделало уже столько людей в течение стольких веков, что, кажется, нет необходимости в том, чтобы каждый, кто вновь родится, начинал все сначала. Какой смысл переживать те же обиды, которые пережили все твои предшественники, и совершать те же открытия, которые совершались всеми до тебя и будут совершаться всеми после? А моим детям к тому же выпало на долю несчастье — непредусмотренное, редко кому выпадающее на долю несчастье, без которого они вполне могли бы обойтись. Разве в наше время и в том мире, в котором мы живем, это нормально, когда у тебя убивают отца? И то горе, которое они сейчас переживают, заставляет меня жалеть их еще больше. Я не единственная, кто пережил потерю. Хорошо бы, если бы я была единственной! Я должна все им объяснить, а я не знаю как. Это выше моих сил. Я не могу сказать им, что тот человек ненавидел их отца, что он был его врагом. А если я скажу, что он убил, потому что сошел с ума, они, боюсь, не поймут. Каролина, наверное, что-то сможет понять, но Николас вряд ли.

— Думаю, в этом ты права. И что ты им сказала? Как они восприняли?

— Сказала, в общем, правду. Почти правду. Я долго думала, стоит ли рассказывать сыну о том, как именно умер его отец, — он еще очень мал. Но меня убедили, что будет хуже, если он узнает подробности от друзей. Об убийстве писали в газетах, так что все наши знакомые в курсе, и представь себе, какие версии могут изложить Николасу четырехлетние мальчишки! Наверняка куда более нелепые и ужасные, чем та, которую изложу ему я. Одним словом, я им сказала, что тот человек был страшно сердит, потому что у него отняли дочерей, и по ошибке напал на папу: решил, что он и есть тот злодей. Они спросили меня, кто же тогда отнял дочерей, и я ответила, что это мне неизвестно, что, скорее всего, тот человек и сам этого не знал, потому-то он и искал, на кого излить гнев. Сказала, что все люди казались ему похожими друг на друга, и поэтому он подозревал всех и нападал на всех, что недавно он избил Пабло, приняв его за того, кого считал своим обидчиком. Удивительно, но они очень быстро все поняли: тот человек был очень зол, потому что у него украли детей. И теперь они даже иногда спрашивают у меня, слышно ли что-нибудь о его дочках (я думаю, они представляют их себе маленькими девочками), нашли ли их. Я сказала им, что папе просто не повезло. Что это было как несчастный случай, когда, например, машина сбивает пешехода, или когда один из каменщиков, которые работают на стройке, падает с большой высоты. Что их отец ни в чем не был виноват, что он никому не сделал ничего плохого. Малыш спросил меня, вернется ли папа когда-нибудь. Я ответила, что нет, что он сейчас очень далеко, что он как будто уехал по делам, только на этот раз уехал очень далеко и вернуться не может, но что оттуда, где он сейчас находится, он видит их и продолжает заботиться о них. А чтобы эта новость не показалась им такой страшной, я сказала еще, что могу время от времени говорить с их отцом и что если они хотят известить его о чем-то важном или о чем-то важном спросить, они должны сказать об этом мне, а я ему передам. Старшая, скорее всего, не поверила, потому что никогда не просит ничего передать, а маленький принял мои слова всерьез и иногда просит меня рассказать папе что-нибудь — обычно какие-нибудь пустяки из школьной жизни, которые ему кажутся очень существенными, — и на следующий день спрашивает, рассказала ли я и что ответил папа или обрадовался ли папа, когда узнал, что он уже играет в футбол. Я отвечаю, что еще не говорила, что это не всегда возможно, что нужно немного подождать, а через несколько дней, если Николас не забывает и продолжает спрашивать, что-нибудь придумываю. Каждый раз стараюсь заставить его ждать ответ дольше: надеюсь, что он отвыкнет спрашивать, что он забудет — в его возрасте ни о чем не помнят долго. Он примет на веру то, что будем говорить ему мы с его сестрой. Я гораздо больше беспокоюсь за Каролину: она почти не упоминает об отце, стала очень серьезной и молчаливой. А когда я рассказываю ее брату, что отец, к примеру, смеялся, когда я описывала ему проделки Николаса, или что велел передать, чтобы Николас пинал не одноклассников, а футбольный мяч, она смотрит на меня с той же жалостью в глазах, с какой я смотрю на них с братом, словно ей стыдно, что я лгу. Так что иногда нам всем друг друга жалко: мне — их, а им — меня. Они видят, что мне грустно, понимают, что я изменилась, хотя, поверь мне, я очень стараюсь не плакать и вести себя как обычно, когда они рядом. Но они все замечают, я уверена. Я лишь один раз плакала при них. — Я вспомнила, какое впечатление произвела на меня девочка, когда я впервые увидела их троих вместе в кофейне: как она была внимательна к матери, как опекала ее, как, прощаясь, погладила по щеке. — Мне кажется, они боятся за меня. — Луиса вздохнула и подлила вина в бокал. Она давно не прикасалась к нему — наверное, была из тех, кто умеет вовремя остановиться, или из тех, кто знает свою норму и никогда ее не превышает, кто способен идти по краю и не упасть, даже когда сознает, что все уже потеряно, даже когда не осталось надежды. Она, без сомнения, была в глубоком отчаянии, но я не могла представить ее себе опустившейся, не могла представить, что она сопьется, или перестанет заботиться о детях, или пристрастится к наркотикам, или бросит работу, или (когда-нибудь потом) начнет менять мужчин, одного за другим, чтобы забыть того единственного, кто был для нее всем, — казалось, в ней была какая-то пружина здравого смысла, или чувства долга, или выдержки, или инстинкта самосохранения, или прагматизма — не знаю уж что, но что-то помогало ей удержаться, сохранить себя.