Изменить стиль страницы

– Хуже, – думаю, тайный гонец: боятся, чтоб вино язык не развязало…

– Жаль, иначе мы с тобой хорошее дело сделали бы.

– Какое дело?

– Парча у меня спрятана… Лоре богатый город, может, купил бы лориец… Недорого отдал бы… монеты нужны, и тебе за сватовство магарыч – пятую часть монет отдал бы…

– Такое обдумать можно, – быстро проговорил гуриец, облизывая губы, – понесу образчик…

– Не подходит, увидят в Метехи, велят целиком принести. Нам невыгодно, Метехи половину платит… Лучше возьми цаги, будто Арчилу, царскому конюху, принес… гонца поможет найти… Скажи, хороший чепрак под седло имеешь, потом потихоньку лорийцу шепни о парче… не откажется, ибо разбогатеть на этом может… Не говорил, когда выехать собирается?

– Э-го… хвастливо заверял, что давно домой хочет, только Хосро-мирза держит, дело к владетелю Лоре есть. Думаю, скоро выедет, велел коня подковать. – Это громко крикнул, а когда чубукчи отошел, шепнул: – Видишь, какой я большой человек. Сегодня князь Шадиман сказал: «Заедешь к Саакадзе, передашь княгине Хорешани послание…» Сначала я испугался, но князь, смеясь, сказал: «Не бойся, „барса“ нет дома, он рыскает за добычей…»

– Это мне неинтересно, гуриец, наше дело с тобой – торговать. Устрой такое… Оба заработаем…

– Пусть мне мышь в шаровары залезет, если не устрою! Башлыки тоже скоро принесу.

За вечерней едой Вардан сказал сыну:

– Когда за парчой лориец придет, посоветуй ему кальян Георгию Саакадзе преподнести.

– Какой кальян, отец?

– Вот этот, фаянсовый; завтра в лавку возьмешь, на видном месте поставь… Скажи, очень он понравился Саакадзе, уже сторговал, только Хосро-мирзы испугался, ускакал… Скажи: если к Саакадзе в замок едет, то хорошо его жену задобрить, наверно, за кальян хороший подарок даст.

Гурген внимательно слушал отца.

– По твоему желанию, отец, поступлю… Только напрасно мало торговался, переплатил за башлыки.

– Запомни, Гурген: иногда убыток приносит больше пользы, чем прибыль…

Когда все в доме уснули, Вардан, вооружившись гусиным пером, красными чернилами и вощеной бумагой, уселся за писание. Перед ним стоял кальян. В темном фаянсе загадочно отражались неверные огоньки мерцающей свечи…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Это было недели три назад. Несколько крестьян-месхов собирали смолу, обильно источаемую огромными соснами. Внезапно молодой месх выронил из рук широкогорлый кувшин с душистой смолой и оторопело уставился на серо-голубую полосу дыма, вьющуюся над самыми верхушками деревьев. Он подтолкнул соседа, подняли головы и остальные. Не то, чтобы их удивил дым, его они видели на своем веку немало. Но почему цвет другой? Видно, ароматные травы бросают в очаг ожившего замка. Бог всем одинаково дал камень, воду, дерево и воздух. Но почему одни превращают камень в красивый замок, воду – в нежный напиток, дерево – в удобное ложе и даже воздух – в прозрачное благоухание, а другие, кроме едкого дыма своего очага, ничем не наслаждаются?

Почему? Старый месх с лицом, испещренным морщинами, пальцами подбирая смолу, приставшую к боку кувшина, тихо проговорил, будто опасался нарушить таинственный полумрак, царивший возле укрытого орешником родника: «Сатана иногда правду говорит. Бог, не подумав, разделил людей на умных и дураков. Умные повелевают, а дураки вылезают из кожи, отдавая дары доброго бога избранным… Еще не приехали умные, а дураки уже обращают воздух в фимиам. И пусть месхи не удивляются, какую встречу друг другу устраивают избранные… Теперь недолго ждать грома тридцати турецких барабанов и торжественных звуков восемнадцати ахалцихских труб, которые возвестят о прибытии сказочной жены великого картлийца. Говорят, она дочь арагвского владетеля: а раз так, сразу характер покажет. Триста девушек в золотых покрывалах, напоминающих крылья летящих лебедей, будут следовать за малиновой арбой, в которую впрягут сто белых буйволов с серебряными копытами. На арбу, обвитую розами, взгромоздят тридцать четыре бархатных подушки с кистями по углам, напоминающими летний дождь в лощине, и наверху подушек, на распластанной шкуре льва, которого разорвал во дворце персидского шаха сам Георгий Саакадзе, будет величаво восседать его гордая жена с лицом неподвижнее мрамора, высоко подняв взамен бубна волшебную лепешку. Сатана клялся: сколько ни отламывай кусков – лепешка вновь становится целой; потому госпожа так щедра…»

Окружив старого месха, крестьяне слушали затаив дыхание, позабыв про кувшины со смолой, которые они обязаны доставить богатому эфенди, дабы другие дураки выделали бы из смолы благовонные четки для продажи в Стамбуле.

Внезапно звякнуло стремя. Бенарцы резко обернулись и отпрянули.

На высоком сером коне, сурово сдвинув брови, сидела величавая наездница. Русудан внимательно слушала старика. Весело улыбалась Хорешани, укоризненно покачивала головой Дареджан, хмурился Арчил, замыкавший поезд.

Откинув простую бурку, Русудан приветствовала месхов, спрашивая: «Здорова ли семья? Умножается ли скот? Хороший ли урожай сулят виноградники? И веселит ли глаза засеянное поле?..» Потом Русудан что-то шепнула Иораму. Он вынул из переметной сумки лепешку и протянул ей. Разломав лепешку на столько же частей, сколько было крестьян, наездница протянула каждому из них по куску и, отстегнув от пояса кисет, изображавший бабочку, высыпала на ладонь абазы и, словно щепотками соли, стала посыпать розданные куски, приговаривая: «Победа и радость!»

Бенарцы, казалось, лишились дара слова. И когда старый месх опомнился и выкрикнул ответное пожелание, караван, возглавляемый «сказочной» Русудан, уже исчез, будто растворился в синеватом воздухе, струящемся между соснами.

Воскресное утро. Взбудораженные бенарцы торопились в древнюю церковь не потому, что им хотелось прикоснуться губами к стенам, в трещинах которых зеленел мох, и не потому, что они жаждали разобрать на плитах полуистертые надписи, а потому, что в эту древнюю церковь, восстановленную на монеты Саакадзе, прибыл он сам с семьей и приближенными.

В Самцхе-Саатабаго уже давно поколебалась строгость церковной службы. Победа полумесяца над крестом отразилась на уставе, молебствиях и иконах. Месхетские тавады и азнауры, пренебрегая правилами, заходили в храмы, бряцая оружием, часто не снимая шапок. Поэтому бенарцы вдвойне поразились христианскому благочестию Саакадзе и его соратников.

Перед входом в церковь Георгий отстегнул шашку и кинжал, передал оруженосцу, снял папаху и, осенив себя крестным знамением, вошел под свод. Поспешили разоружиться перед «ликом господним» и все остальные ностевцы.

Лишь Папуна замешкался на паперти, – не потому, что на нем было больше оружия, а потому, что его тесно обступили «ящерицы», выжидательно уставившись на него блестящими глазками. Да, они были такие же, как в Носте, как в Тбилиси, как в Исфахане, как в Багдаде. Папуна, вздохнув, полез в карман за кисетом, где у него уже были приготовлены «на откуп» медные монетки. Проводив глазами «ящериц», бросившихся к лоткам, торговавшим сладостями, Папуна с нежной улыбкой вошел в церковь. Он задержался в притворе, следя, как перед святынями преклоняются Русудан, Хорешани и Дареджан, прибывшие в церковь не в драгоценных украшениях, а в прозрачных белых покрывалах.

В обновленной церкви еще не был восстановлен иконостас. Георгий опустил в чашу абаз, взял свечу, прикрепил к каменному престолу и зажег. Чаша щедро наполнилась звонкими монетами ностевцев. Особенно не скупились Пануш и Матарс, ибо считали чудом внезапно возникший бурый туман, благодаря которому они с дружинниками смогли незаметно спуститься по Хевсурской тропе и проскользнуть к Мцхетским горам под самыми красно-желтыми усами кизилбашей.

Каменный престол озарился веселыми огоньками. Началось богослужение. Саакадзе благоговейно внимал молитвам; молилась вся семья, молились «барсы». Бенарцы спешили вспомнить чистоту обряда, во всем подражая Моурави. Священник проникновенно благодарил бога за благочестие, ниспосланное на Моурави.