Изменить стиль страницы

Ясно было одно — возражать бесполезно. Но что произошло, почему его отлучают от теоротдела, от Гамова? Мелькнула мысль: а не сам ли Гамов сказал Иоффе, что из «этого экспериментатора» теоретик все равно не получится?

С тяжелым чувством папа вернулся в лабораторию, принялся писать отчет. Но что он, собственно, сделал в своем отделе за последний год? Выручили коллеги, каждый что-то подсказывал.

— В январе, Боря, вы для меня делали узкополосный фильтр, — сказал один.

— А для меня — установку для замеров на крыше. Это было…

Папа ничего не понимал, обратил лишь внимание, что все относятся к нему, словно к больному ребенку.

Составив отчет, он побрел в кабинет Иоффе, а на обратном пути решил заглянуть в теоротдел — не убьют же его в конце концов!

Дверь в комнату теоретиков была приоткрыта, еще издали он услышал обрывки фраз. «Продался за доллары…», «Лодырь, работать никогда не любил…», «Что и говорить — самоликвидировался…», «Впал в ничтожество…» Зайти папа не решился, хотя его сильно заинтересовало, кто же это продался за доллары и самоликвидировался?

В коридорах, меж тем, люди собирались кучками и о чем-то шептались с загадочным видом. Сомнений не оставалось — в институте ЧП. Через день, сложив обрывки случайно подслушанных фраз, умножив их на поведение сотрудников и прибавив разговор с Иоффе, папа вычислил — за границей остался Гамов.

Институт трясло чуть ли не месяц — никто не знал, каковы будут последствия. Иоффе отвел беду. Авторитет его был огромен, им он и заслонил сотрудников, доказал, «где надо», что Гамов-де был ученым-одиночкой, ни с кем из коллег не дружил, за рубежом остался по мотивам сугубо личным.

И то верно, в том, 1933-м, моды на побег за границу среди физиков не было.

16. Один день Натана Вульфовича

Бархатным прозрачным утром, какие в сентябре бывают только на Подолье, ребе[41] встал с петухами. Но не потому, что утро выдалось каким-то особенным, — каждое утро бывает особенным, а потому, что так завещал Учитель. «Хорошо молиться с утра в лесу или в поле, стояли в ушах слова Его, ибо деревья и травки тоже молятся вместе с нами и подкрепляют нашу молитву». Ребе надел халат и вышел во двор.

Помолившись, он присел на пенек, и послушал шелест травы, и вернулся в дом, чтобы еще немного поспать.

Проснулся он от криков во дворе.

— Тише, тише, добрые евреи, Святой учитель утомился с дороги, дайте ему отдохнуть, — стоя на крыльце, успокаивал толпу габай-прислужник.

— Что там? — спросил ребе, поднимаясь с постели.

— Евреи узнали о вашем приезде, евреи хотят вас слушать.

— Нет, не сегодня, — откашлявшись, сказал ребе, — сегодня голос мой идет не из глубины души.

Чмокнув святую руку, габай снова выскочил на крыльцо.

— Слышите, добрые евреи, сегодня Святой учитель нездоров, приходите завтра.

Толпа начала расходиться, но кое-кто остался и принялся шушукаться с габаем. Пошептавшись с одним, с другим, с третьим, габай нырнул в дом.

— Святой учитель, там евреи и еврейки с малолетними рекрутами. Хотят получить благословение.

— Кто хочет получить благословение, тот получит благословение, — ребе многозначительно покосился в сторону комода.

— Понял, все понял, Святой учитель, — габай засеменил к комоду, отпер стоявшую на нем шкатулку. — Все как всегда?

Ребе кивнул, надел шелковый халат, обшитую золотом ермолку, взял в руку длинный янтарный чубук.

— Есть ли в этом доме мягкое кресло?

Габай с виноватым видом покачал головой, потом положил подушки на стул, придвинул его ребе. Ребе сел на стул с неудовольствием.

— Пусть входят.

Первой, волоча мальчонку лет десяти, вошла тощая рыжая еврейка. Мальчонка крепко держался за ее руку, солдатская шинель свисала на нем до земли, в глазах стояли страх и отчаяние.

— Подойди, — показывая пальцем на мальчика, сказал ребе.

— Шолом-алейхем, — выдавил из себя игрушечный солдатик.

— Алейхем-шолом, дружок. Э-э, да я вижу, ты будешь лихой солдат.

— О горе, я не перенесу этого горя, — заголосила тощая еврейка, — у нас столько горя, а вот теперь его забирают в солдаты. Нет конца нашему горю!

— За грехи, дети Израиля, за грехи тяжкие да за ропот Господь посылает на нас напасти и хворобы. Но не сокрушаться — радоваться должны мы: Он испытывает нашу твердость в вере праотцов.

— Нет сил, благочестивый, нет больше сил, — продолжала причитать еврейка.

— Надо казниться, каяться, и Он возмилуется. А пока выйди-ка отсюда.

Оставшись с мальчиком-солдатом, ребе начал наставление.

— Добрый сын Израиля! Ты теперь воин и будешь служить царю. Тебя ушлют туда, где ты не увидишь ни одного еврея, не услышишь слова Божьего. Ты окажешься среди людей, которые будут потешаться над твоей верой, над твоей речью и над твоей физиономией. Как верный сын Израиля, ты должен переносить это с покорностью. Нам, детям Израиля, предписано семь гонений. Наши предки претерпели шесть, а на нашу долю оставили одно — последнее. Если мы перенесем его смиренно, настанет иная, счастливая пора: придет Мессия, возвестит нам свободу, и тот, кто останется в своей вере, получит в наследство землю обетованную. Так не поддавайся же, добрый сын Израиля, никаким обещаниям и никаким искушениям. Усердно молись, чаще вспоминай наших прародителей: Авраама, Исаака и Якова — и блажен будешь! Иначе душа твоя пойдет прямо в ад и будет там гореть веки вечные. Впрочем, — добавил ребе, — ты еще слишком молод, чтобы обороняться от врагов. Я дам тебе талисман, который предохраняет сынов Израиля от всех бед на земле.

Не поворачивая головы, ребе протянул руку. Габай услужливо сунул в нее медную медальку с каким-то знаком посредине.

— Надень, дитя Израиля, этот талисман; пока не снимешь его, будешь достоин земли обетованной. Снимешь, отдашь, потеряешь — все козни человеческие обрушатся на тебя, и ад, кромешный ад, станет твоим уделом! Иди, дитя Израиля.

Мальчик стоял как вкопанный, глаза, полные надежды, не могли оторваться от благочестивого.

— Иди, иди, дружок.

Мальчик медленно попятился к двери, стараясь хоть на мгновение продлить минуту блаженства.

— И? — ребе вопросительно взглянул на габая.

— Как всегда, Святой учитель, наставление — два рубля, наставление и талисман — пять.

— Хорошо, зови следующего.

Приняв последнего посетителя, ребе утомился и прилег. Разбудил его крик ребецн[42].

— Идут, они идут. О горе, о горе!

— Что, они уже идут? — застегивая кафтан, спрашивает ребе.

— Уже пришли, — габай опускает голову, — они пришли, и наши пришли.

— О стыд, о позор! Господи, владыка мира, кровопролитие нестерпимо Тебе! Голос ребе заглушает шум. Стучат в дверь, чьи-то руки распахивают ее, чьи-то снова закрывают. Кто-то ударяет по окну и разбивает его. Камень влетает в комнату. Неистово вопит ребецн.

Ребе бросается к двери. Улица полна народа: толпа такая густая, словно идет похоронная процессия. Все бранятся, размахивают руками, хватают друг друга за бороды. Кто-то заносит палку над чьей-то головой, кто-то сыплет удары направо и налево. «Нахманчики, брацлавские собаки, убирайтесь, пока целы»[43], — кричат одни. «Шполянские свиньи, бегите к своему старцу, пока он еще не подох»[44], — отвечают другие.

— Несчастные, — пытается перекричать толпу ребе, — евреи, зачем вам эта драка, зачем вы подражаете гоям?

Толпа стихает.

— Вы хотите, чтобы мы уехали? Чтобы мы уехали в канун святой субботы?

— Убирайтесь, чтобы холера вас повалила!

— Хорошо, мы уедем, только пусть настанет мир.

Ребе возвращается в комнату, подходит к шкафу, в котором лежит Тора.

— Тому, кто рек — и стал мир, ведомо и открыто, что не по своей воле отказываюсь я от обязанности, которую взялся блюсти свято, хотя бы с опасностью для жизни. Делаю это ради мира. Амейн!

вернуться

41

Ребе — здесь хасидский цадик.

вернуться

42

Ребецн — жена ребе.

вернуться

43

Брацлавские хасиды — сторонники легендарного Брацлавского цадика ребе Нахмана.

вернуться

44

Шполянские хасиды — сторонники Шполянского цадика.