Изменить стиль страницы

Люси Спенс осталась сама собой и в этом большом доме, окружённая неслышно ступающими людьми, которым платили за то, что они отворяют двери и прислуживают ей. Яша Джонс спрашивал себя, не переселил ли он её в этот дом и в эту жизнь из какой-то сложной душевной потребности её испытать, — а может, испытать и себя. Не хотел ли он увериться в том, что она действительно та Люси Спенс, которая сидела на мостовой и под смех толпы держала на руках умирающую собаку, подняв к нему своё милое, но не очень красивое лицо, одухотворённое неприкрытым горем. Закрыв глаза, он мог видеть это лицо во всей красоте его чистосердечия. Он мог открыть глаза и видеть это лицо, но не в горе, а во всей неприкрытой красоте тех искренних чувств — больших и малых, — которые изо дня в день наполняли её жизнь.

Он никогда раньше не был влюблён. Он знал женщин и по-своему, умозрительно, почти научно получал от них удовольствие. Но со страстью он отдавался тому, что происходило в лаборатории в Кембридже или в маленькой комнате с большой грифельной доской в Чикаго; потом, в те времена, когда Яша Джонс считал себя уже мертвецом, зная, что мсье Дюваль должен умереть, и, надо надеяться, не слишком мучительной смертью, страсть была отдана каждодневным делам; потом страсть растрачивалась на процесс переноса человеческого лица на плёнку. А вот теперь он испытывал страсть к совершенно особому человеческому лицу, которое он никогда не перенесёт на плёнку, и это, говорил он себе, и есть любовь.

Его жадный интерес к её жизни не имел границ. Он хотел знать все оттенки её душевного состояния, все его перемены в настоящем и каждую подробность её жизни в прошлом. Всё в ней было для него необычным. И города, подобного городу Морнинг Стар в Айове, который постепенно возник в его воображении, он никогда не видел. Но в своём воображении он знал каждый уголок белого каркасного домика, где она родилась, высокие вязы, и где росли жёлтые нарциссы, и где тёк ручей, и где стоял памятник солдатам Гражданской войны, и в какой цвет была выкрашена аптека её отца на Осейдж-стрит, знал имена соседей, их чудачества.

И теперь, после обеда на террасе в Биверли-хиллз, где вдали пенился Тихий океан, он, обнимая её, попросил:

— Расскажи мне о мистере Виглзвейте.

Он чувствовал, как вздрогнули её плечи, когда она пыталась подавить хихиканье. Но потом всё равно начинала хихикать. И рассказывать о мистере Виглзвейте. Или об Эстелле Джарвин, толстухе весом в триста фунтов, которая проломила сиденье в отхожем месте после сытного обеда и застряла там чуть не на весь праздник благодарения, пока её там не обнаружили, а потом ещё пришлось разыскивать мистера Каску, чтобы он пригнал свой тягач с тросом. Люси Спенс, хихикая, всё это ему рассказывала.

И ещё рассказала, где росли ариземы.

Они были без памяти влюблены друг в друга и никогда не ссорились. А вот ночью 4 мая 1952 года по дороге домой с вечеринки они поссорились. Позже он так и не мог припомнить, с чего началась их ссора и даже по какому поводу, помнил только, что из-за денег. Иногда ему казалось, что они её душат в этом доме и в этой жизни. Но он не был в этом уверен; ведь деньги, которых у него было так много, ничего для него не значили, и он не мог себе представить, что они так много значат для неё.

Позже он стал думать, что она задыхалась от любви.

Она вела машину. Она всегда пила умеренно и сегодня выпила очень мало, но ехала всё быстрее и быстрее, сидя на самом краешке сиденья и пригнувшись к рулю. На повороте они врезались в дерево. Так как машина была открытая и верх спущен, Яшу Джонса выбросило наружу. Он упал в кусты, которые самортизировали его падение. Но когда он опомнился и выбрался из кустов, он увидел, что машина горит. Он пополз туда, зовя её по имени, и пытался её вытащить. Потом он почувствовал, как чьи-то руки оттаскивают его назад. Видеть он ничего не мог, потому что вокруг головы у него были пламя и дым. Потом, пока кто-то поливал обломки из огнетушителя, он вырывался из рук двух мужчин, выкрикивая её имя; ему казалось, что он слышит, как она его зовёт, поэтому он изо всех сил старался высвободиться и кинуться в огонь.

Но сделал ли он всё, что было в его силах?

В больнице, где он пролежал три с половиной месяца, пока ему лечили обгоревший череп и руки, этот вопрос не выходил у него из головы. Позже, стоило ему задать себе этот вопрос, как ладони начинали потеть. Ещё позже всё стало происходить в обратном порядке: как только у него начинали потеть ладони, в голове у него возникал тот же вопрос. Ещё позднее ладони начинали потеть, но вопрос больше его не донимал, и миг страшной растерянности в предчувствии того, что сейчас он возникнет, а вместе с ним и нестерпимое ощущение вины были тяжелее всего. Ему всё больше казалось, что вопрос этот нарочно медлит, что он живёт самостоятельной жизнью, волен в себе, что он так и будет увёртываться, заигрывать и дразнить его, чтобы потом, возникнув, заставить его почувствовать облегчение. В такие минуты ему казалось, что в жизни осталось только одно — мысленно задавать себе этот вопрос.

Этот вопрос и работа.

Потому что теперь, когда он утратил смысл своей жизни, ему стал понятен смысл жизни других. С тех пор, как от него ушло лицо Люси Спенс, чья обнажённая искренность открыла ему, что такое жизнь, он почувствовал, что способен разглядеть на других лицах, под наносной грязью опыта, отблеск утраченной невинности; умеет её возродить, запечатлеть её образ. С этого началось его величие как художника.

Он за него заплатил. Потеряв всё, он мог всем владеть. Но нет, думал он, ведь платил-то не он. Заплатила Люси Спенс. Она умерла. Она позвала его из огня, вручила ему дар и умерла.

Поздно ночью в той комнате, где он спал с Люси Спенс, ибо он понимал, нет, не умом, а инстинктом, что судьба требует, чтобы он продолжал жить в этом большом доме, Яша Джонс отпирал маленький секретер, который он поставил рядом с кроватью, и вынимал судебное заключение о смерти Люси Спенс Джонс. Там было сказано то же, что ему снова и снова твердили врачи. Она погибла в момент удара машины о дерево. Она не звала его из огня. Он всё равно не мог бы её спасти.

А теперь он мог только лежать, ожидая, когда у него вспотеют ладони. И лучше было знать, почему это происходит, и ждать этого, чем терзаться, когда это случалось, не зная, отчего это с ним.

Вот с какой жизнью Яше Джонсу пришлось примириться. У неё были свои законы, своя логика, своя глубокая необходимость, своё вознаграждение. Даже когда ему удавалось сбежать от неё в объятия какой-нибудь красивой, очаровательной и даже искренней женщины, он знал, что его бегство только подтверждает эту глубокую необходимость. Он знал, что рано или поздно он, проснувшись рядом с этой прелестной, но чужой ему женщиной, почувствует, как у него потеют ладони.

Вот так и жил Яша Джонс, пока однажды утром калифорнийское солнце не заблестело на белой скатерти его стола, лёгкий парок не поднялся из разбитого яйца, а он, взяв местную газету, не прочёл заметку о том, что маленький городок, затерянный в Теннесси, после полутора веков ничем не примечательной жизни будет затоплен водой. Он прочёл заметку, закрыл глаза, мысленно увидел, как мимо него медленно проплывает Морнинг Стар в штате Айова; как маленькая Люси Спенс жарким летним днём идёт по улице, засаженной вязами, в отцовскую аптеку, чтобы съесть там мороженое. Яша Джонс, который никогда нигде не жил, а вернее, где только не жил, почувствовал, что на глаза его навернулись слёзы.

И вот теперь ночью, сидя у подножия памятника южанам, Яша Джонс глядел на освещённую лунным светом Ривер-стрит.

Несколько лет назад в Калифорнии, недалеко от Сант-Круса, он видел часто посещаемый туристами аттракцион под названием «Таинственный уголок». На небольшом покатом участке земли, кое-где поросшем деревьями, у посетителей — как видно, благодаря магнитным явлениям от упавшего здесь метеорита — начиналась полная сумятица в ощущениях. Спутник, ступивший на определённое место, вдруг словно сжимался, а перейдя на другое место, вырастал до небывалых размеров. Перспективы смещались, равновесие было нарушено, внутри всё холодело.