Изменить стиль страницы

В 1946 году Яша Джонс, будучи человеком богатым, поддался уговорам знакомых по военной службе и вложил деньги в производство документального фильма об исследованиях в области рака. В то время он надеялся, что ещё займётся биофизикой. Но хотел начать с изучения медицины. Его приняли в Гарвард на медицинский факультет.

Но он так туда и не пошёл. Летом того же года он присутствовал на съёмках документальной ленты и, сидя в полутёмной монтажной голливудской студии, арендованной для этой работы, открыл для себя человеческое лицо. Вернее, открыл образ человеческого лица.

Он со всей страстью кинулся в изучение режиссуры. В 1949 году вышла его первая самостоятельная картина. Ему она была отвратительна, но имела успех. И вторая картина, выпущенная через десять месяцев, тоже имела успех. Ему она тоже была отвратительна. Но мысли его уже были заняты третьей. Она снилась ему наяву, когда он шёл по улице.

Он шёл по Сансет-бульвару в четверть шестого вечера, в час пик, машинально отстраняясь от текущего на него потока людских тел, и тут увидел её. Она сидела на корточках посреди улицы, футах в пяти от тротуара, и держала на руках собаку. Задняя левая нога собаки судорожно дёргалась, изо рта животного на её жёлтое платье текла кровь; расстёгнутая сумочка лежала на мостовой, оттуда высыпалась всякая всячина, а её лицо, обращённое к куче зевак на обочине, было залито слезами. Яша Джонс стоял на краю тротуара и смотрел на это лицо, без утайки выражавшее горе.

Рядом с ним стоял ражий молодец в рабочем комбинезоне. Он хохотал. Переставал он хохотать, только чтобы сказать окружающим:

— Нет, ты подумай, реветь из-за пса паршивого!

И снова повторял эту фразу.

К своему изумлению, Яша Джонс услышал свой голос:

— Я попросил бы вас не смеяться.

— Иди ты к такой-то матери… — выругался верзила.

И к ещё большему своему изумлению, Яша Джонс обнаружил, что его кулак нацелился на подбородок верзилы.

Кулак едва мазанул по подбородку, как верзила сбил Яшу Джонса с ног. И продолжал смеяться.

Яша медленно встал, держась правой рукой за ушибленную голову. Он внимательно пригляделся к тому, как стоит противник. Сержант говорил им: Нет на свете такого человека, каким бы здоровенным этот сукин сын ни был, пусть даже у него пистолет, которого нельзя взять голыми руками, если только он стоит к тебе боком и опирается на всю стопу. И притом ещё не знает, что ты хочешь с ним сделать.

Верзила стоял, опираясь на всю стопу, именно так, как описывал сержант, и смеялся. Яша Джонс очень бы хотел, чтобы он перестал смеяться. Если он не перестанет, всё может случиться.

— Прошу вас, — произнёс он очень тихо, — прошу вас, уйдите.

— Иди ты сам к такой-то матери, — выругался тот, продолжая смеяться.

Яша Джонс, держась за голову, подумал, что вот сейчас это произойдёт. Однажды так уже было, но тогда это было неизбежно, потому что немецкий часовой застукал его в тёмном переулке, сразу за углом улицы Сент-Пер в Париже. Он мгновенно и отчётливо вспомнил, словно тьму прорезал луч света, чтобы показать эту сцену, как в тот давний вечер он стоял в тёмном переулке, как всё было сразу кончено и он поднялся над черневшей и во тьме кучей. Он припомнил ту пугающую дрожь восторга, которая пробрала его, когда он стоял над этой тёмной кучей. Но он вспомнил и то, как, осознав этот восторг, он вдруг стал себе противен, как противна ему стала жизнь. И теперь на Сансет-бульваре, глядя на разинутую от смеха пасть верзилы, он почувствовал приступ того же пугающего восторга. Он почувствовал, как руки у него чуть-чуть потянулись вверх.

И вдруг он увидел лицо этого человека. Он перевёл взгляд на другие лица, на одно лицо за другим, все они, глядя на него, ухмылялись, освещённые предвечерним светом летнего Голливуда, штат Калифорния, и прилив восторга в душе его сразу схлынул. Под ложечкой давил холодный сгусток тошноты. Он медленно отвернулся, подумав. Мы живём среди лиц, вот и всё, что у нас есть. Только лица, которые нас окружают. И слыша смех за спиной, но уже как бы издалека, сделал два шага к тому месту, где девушка, сидя на корточках, держала в руках собаку. Задняя левая нога у пса больше не дёргалась.

— Она уже мёртвая, — сказал Яша Джонс.

Он взял девушку под руку и поднял. Не выпуская из рук собаку — неказистый комок окровавленной шерсти, — она покорно дала довести себя до стоянки и усадить в его видавший виды чёрный «форд».

— Куда вам ехать? — спросил он.

— Надо его похоронить, — сказала она. Она уже больше не плакала.

— Вы будете очень по нему скучать? — спросил он.

— Нет… нет… Он ведь не мой. Я никогда его раньше не видела. Смотрите, — и она положила палец на шею животного, — у него даже ошейника нет.

Яша посмотрел.

— Да, это бездомная собака, — сказал он.

— В том-то и дело, поэтому я должна его похоронить.

— Да, — сказал он, глядя не на неё, а на заходящее солнце, пока он обгонял машины.

— Не могу видеть, когда мучаются, — сказала она.

Глаза его были прикованы к солнечному свету, зажигавшему мириады бликов на хроме встречных машин.

— Наверное, и я не могу, — сказал он и добавил: — Уже не могу.

Когда они проехали несколько кварталов, она сказала:

— Простите, что доставляю вам столько хлопот.

— Ерунда, — сказал он.

— Простите и за того человека. За то, что он вам сделал.

— Ерунда, — сказал он.

Это была ерунда, которая стала для него всем на свете. Через три недели после того, как они похоронили собаку в дюнах и положили на это место груду камней, он женился на Люси Спенс. Она была скорее маленькая, но плотная, с широковатым лицом, небольшим круглым волевым подбородком, скуластая, с веснушчатым носиком, каштановыми косами коронкой и глубоким, ласковым прямым взглядом карих глаз. Ей было двадцать три года, она родилась в городе Морнинг Стар, штат Айова, три года посещала Гринелл-колледж в своём штате, потом перевезла вдового отца — его страшно мучил ревматизм — в Калифорнию, в прошлом году его похоронила и теперь работала секретарём в кинофирме «Колумбия», где ей платили девяносто долларов в неделю. Она не была девушкой — в колледже у неё был возлюбленный. Но в Голливуде после смерти отца она жила в общежитии и с мужчинами не встречалась.

О Яше Джонсе она ничего не знала, кроме того, что он работает в кино, что он человек спокойный, внимательный, очень образованный, носит мятый полотняный костюм, ездит на видавшем виды «форде», живёт на маленькой дачке в Вествуд-вилледже среди хаоса книг и бумаг; он пригласил её туда однажды что-нибудь выпить и поцеловал, после чего она ожидала, что вот сейчас её начнут лапать и ей надо будет решать, как к этому отнестись, но он вдруг отошёл, оставив её на диване среди наваленных книг и бумаг, и, мрачно шагая по комнате, сказал, что сейчас отвезёт её домой. Рано утром, до того как она пошла на работу, он по телефону сделал ей предложение.

Она целую минуту так и стояла, прижимая трубку к уху, слушала, как он тяжело, медленно дышит там, в Вествуд-вилледже. Потом услышала свой голос — тонкий, слабый, словно он тоже шёл издалека, гораздо дальше, чем из Вествуд-вилледжа, который повторял: «Да. Да». На миг ей показалось, что он её не слышит. Но он произнёс: «Я счастлив». А потом, помолчав: «Мне, наверное, кое о чём надо вам сказать…»

У неё замерло сердце: она ждала какого-нибудь страшного признания. Но он сказал ей, теперь уже незнакомым, сухим, отчуждённым голосом, что он довольно хорошо обеспечен и, если она выходит за него замуж, ей лучше это знать. Она, по правде говоря, слов этих не расслышала, или, вернее, услышала только слова. У неё вырвалось: «Ах, ну какая разница! Теперь же это всё равно, дорогой!»

Потому что она полюбила его безоглядно с самого начала.

Его предостережения оказалось мало, она всё равно не поверила своим глазам, когда её сначала примчали в апартаменты отеля «Ройял Гавайен» в Гонолулу, а потом — назад, в дом на Биверли-хиллз, совсем не похожий на ту дачку. Постепенно её недоверие прошло. Но гораздо труднее было поверить в то, что и он её безоглядно любит.