Изменить стиль страницы

Мы как раз сели за столик. Голова у меня кружилась от вальса и от вина. Он смотрел на меня как-то странно, и глаза у него блестели. Я и сейчас вижу, как блестят его глаза, чуть покрасневшие от виски.

— Господи спаси, — сказал он, хохотнув, — уж не думаешь ли ты, что мы дожидались благословения мэра Лa Гардия?[29]

Я чего-то не поняла, и он по моему лицу об этом догадался.

— Господи спаси, — сказал он опять. — Летиция — взрослая женщина.

Я молчала. Голова у меня кружилась. Я почувствовала себя маленькой и растерянной. Казалось, всё на свете меняет свои очертания и места. Я вдруг заметила, что он мне улыбается, но улыбка была какой-то далёкой. Потом он вытянул руку и похлопал меня по руке.

— Маленькая ты моя, дорогая сестричка из Ворд-Бельмонта, дай-ка я тебя ещё поверчу…

И мы снова пошли танцевать, и он кружил меня, кружил без конца. Это было так замечательно. Странно, до чего же я помню каждую…

Поздней ночью у себя в отеле он вспомнил, как его чуть не целый час подмывало сказать сестре то, что он ей сказал: насчёт того, что Летиция — взрослая женщина. Он понимал и тогда, что не сможет удержаться. Теперь, когда он сидел, сгорбившись, на краю постели и задумчиво держал в руке туфлю, он чувствовал щемящее чувство раскаяния. Что-то ему подсказывало, что этот эпизод явно из тех, которые надо подальше запрятать и выкинуть из памяти.

Когда он лёг и выключил свет, он припомнил, что ещё его подмывало рассказать сестре в тот вечер. Ему хотелось ей рассказать, как, встав ночью в Фидлерсборо, он пошёл в библиотеку, осветил фонариком то место, где стоял гроб, и заплакал. И теперь, лёжа в темноте, он вдруг пожалел, что этого не сделал.

Эти слова стёрли бы те, другие слова, которые он ей сказал.

Но тут он вспомнил, что и эпизод в библиотеке тоже был из тех, которые надо спрятать подальше. Засунуть в глубь тёмного чулана. Нельзя жить на свете, если всё помнишь.

В прихожей на Макдугал-стрит он отряхнул ботинки от недавно выпавшего снега, отпер дверь и вошёл, как ни странно, в темноту. Но почти сразу же услышал её голос.

— Я здесь, — сказала она каким-то слабым и будто далёким голоском из тёмного угла в конце комнаты.

— Ох, моя дорогая, — сказал он, бросил чемодан на пол, сделал к ней шаг в темноте и почувствовал то же, что в ту ночь дома, в Фидлерсборо, когда лицо её склонилось к нему с тёмного неба.

Но тут он услышал.

— Зажги свет.

От удивления он сделал шаг назад и стал нашаривать возле двери выключатель. Верхний свет грубо обнажил комнату. Он увидел, что она сидит на жёстком стуле у стола, опершись на него локтем.

— Детка, что… — начал он и поспешно сделал к ней несколько шагов.

Но она подняла руку.

— Стой! — приказала она.

Его остановил не жест и не выкрик, а её серое, осунувшееся лицо, незнакомое лицо. Незажженная настольная лампа под абажуром была у неё под рукой, но она, словно забыв о ней, заставила его включить резкий верхний свет, который беспощадно обнажил её серое лицо.

— Твоё письмо… — сказала она, и её рука медленно, как у больной, потянулась к развёрнутому на столе листку.

Он узнал своё письмо.

— Я получила его сегодня днём, — сказала она.

— Я отправил его только в субботу, — сказал он, оправдываясь, — из Фидлерсборо. Замотался в хлопотах о доме. Наверное, опоздал к субботней выемке. А в воскресенье, видно, письма не вынимают и…

— Ах, Бред, разве в этом дело, — сказала она, водя пальцем по бумаге. Твоё письмо, наверно, пришло ещё вчера. Но когда я получила твою телеграмму, письма я уже не ждала и сюда не вернулась, я… я была там, в мастерской, работала и там переоделась, чтобы пойти на приём, ты ведь знаешь, выходные платья у меня там, ну да, на приём к миссис Филспен, а сюда я потом не вернулась… ночевала в мастерской и не попала сюда…

— Какого чёрта… — начал он.

— Если бы только я получила письмо вчера, — сказала она тупо. — Или вообще его не получала. Господи, я просидела тут над ним весь день и думала, что умру.

Он сделал к ней шаг и протянул руку.

— Не трогай меня! — закричала она и отпрянула назад.

Он замер. И остался стоять в пальто, в шляпе — на шляпе ещё не стаял снег, — так и не опустив руку. Он смотрел на лицо, обращённое к нему, залитое резким светом.

Она рассказала ему.

— Послушай, — повторяла она, — послушай, я тебе расскажу…

Бредуэлл Толливер стоял и слушал с ощущением, что его бьёт и швыряет чересчур крутая волна. В нём сменялось одно чувство другим. Тут была и просто звериная ярость. И уязвлённое самолюбие. И злая издёвка над тем, что вон там, на столе, его письмо, где сказано, как он по-новому понял, что такое любовь и человеческая жизнь во Времени. Было тут и беспросветное отчаяние. И злорадство от мысли, что совокупление и есть только совокупление, сделай поскорее что надо — и к чёртовой матери! Тут было и мучительное ощущение какой-то тайной несправедливости или хотя бы законного возмездия — чего и ждать, если всё началось с подсматривания за грязной сценой сквозь листву Центрального парка. Было и желание дать ей по роже, лишь бы замолчала. И злоба на её откровенность. Была и горькая издёвка над тем, что он, Бред Толливер, такой смышлёный парень, заполучил в жёны потаскуху. Было и презрение к себе из-за боязни, что даже и теперь она не потеряла над ним власть, несмотря на серую некрасивость обращённого к нему лица. И панический страх перед красотой её страдания. Тут был и позыв скорее выбежать туда, обратно, на снег.

Как много всего тут было. И в то же время так мало — лишь унылое убывание; как бег отпущенных тебе лет, как медленно, беззвучно вытекающая мутно-серая вода в засорённый слив ванны. И в конечном итоге не оставалось ничего.

Ибо какой-то частью своего существа он был всего лишь зрителем некой головоломки. Он видел две фигуры, пригвождённые к этому месту безжалостным светом: мужчину в пальто и шляпе, на которой тает снег, и женщину на стуле, запрокинувшую серое лицо. Всё казалось ирреальным. Он и не был уверен — что же и в самом деле реально? Да и существует ли она, эта реальность?

Слова продолжали звучать:

— … и я не знала, прав ли доктор Саттон или нет, то есть насчёт меня, но я знала, что он не прав, когда сказал, будто я не должна тебе этого рассказывать. Я должна была тебе рассказать. При том, как я к тебе отношусь, я знаю, что не смогу остаться с тобой ни минуты, если ты не будешь знать обо мне всё. Ведь если я вообще тебе нужна, я хочу, чтобы ты брал меня целиком, такой, какая я есть. Какой бы я ни была. Мне весь день хотелось умереть, но, может, как ни ужасно то, что произошло, и оно имеет свой смысл, если я это так переживаю. Хочу быть твоей целиком, если вообще существую. Я не знала, что вот так, до конца, можно это ощущать, и теперь я…

Он не сводил глаз с её серого лица. Он видел, как обтянуло кожей скулы возле глаз. Он видел жилку, которая билась на левом виске — том, что ближе к свету.

Слова текли:

— … но больше всего мне надо, чтобы ты поступил так, как ты хочешь. Хочешь в глубине души. Я тебя не буду осуждать, если ты сейчас просто уйдёшь. Я тебя не буду осуждать, если ты просто подойдёшь и меня ударишь. До крови. Я этого даже бы хотела. Я тебе даже подставлю лицо. Я тебя ни в чём не буду обвинять, но если ты меня хочешь — ты должен быть уверен, что действительно меня хочешь. Меня всю. Потому что только целиком ты и можешь меня иметь.

Она окинула его издали быстрым взглядом. Потом тело её медленно наклонилось вперёд. Она вытянула руки и опёрлась ладонями на плотно сдвинутые колени. Минуту она смотрела на свои руки, словно разглядывая ногти. Ногти были кроваво-красные, и он подумал, как не идут эти ярко-красные ногти к серому лицу.

Потом руки обмякли и вяло опустились. Голова сникла и отвернулась чуточку вправо. Рыжевато-каштановые волосы свисли на лицо, более тяжёлая прядь упала на правую щёку. При режущем глаза верхнем свете ему была видна обнажённая беззащитная белизна шеи. Он заметил, как натянула её мускулы безвольно опущенная голова.

вернуться

29

Мэр города Нью-Йорка в тридцатые годы.