Изменить стиль страницы

Мы прилежно трудились всю ночь.

Сначала недоумевали — к чему бы? Пробовали гадать. Потом гадать надоело, и мы чисто механически шлепали сетки прицела и силуэты боевых самолетов противника в разных положениях.

Часа в четыре Брябрина притащила с кухни чайник горяченного черного чая, мы взяли маленький тайм-аут.

К шести ноль-ноль задание было выполнено.

И сразу же в землянке, провонявшей керосином, появился командир полка. Носов был чисто выбрит, от него пахло одеколоном и здоровьем.

Командира сопровождал опухший Семивол.

Носов поглядел на груду готовых рисунков и, не щадя самолюбия начальника воздушно-стрелковой службы, в нашем присутствии сказал недобро:

— Не водку жрать, а этим вот заниматься ты должен был. Ты, а не я и не он. — Носов ткнул пальцем в мою сторону. — Ясно? Бери, Семивол, Брябрину, и прибивайте картинки на стоянках первой и второй эскадрилий. А ты, — он снова ткнул пальцем в меня, — прибьешь у себя в третьей, И смотри, Брябрина, чтобы не пришпандорили с начальником вверх ногами.

Семивол сделал было протестующий жест, только Носов не дал ему даже рта раскрыть:

— Не суетись… авторитет что дышло, куда повернул, туда и вышло… Нажираться до свинского состояния не надо! Иди.

К семи часам все всаженные в перекрестья изображения самолетов противника заполнили стоянки.

А немного позже на аэродроме приземлился Ли-2. Прибыла инспекция. И началось: ходили, смотрели, спрашивали, шелестели документами, принюхивались (между прочим, не к одному Семиволу)…

— Как это понимать? — удивленно разглядывая нашу ночную работу, поинтересовался главный — тучный, празднично обмундированный генерал. — И для чего в таком количестве?

— Многократно поступающее на сетчатку глаза изображение способствует выработке автоматизированного навыка… — неожиданно голосом Шалевича произнес Носов.

— Умствуете, — заметил генерал, — на обыкновенную наглядную агитацию, как у всех людей… на такую времени не нашли, художниками не разжились.

Носов молчал.

«Только бы не прорвало батю, — подумал я, — с ним случается, и тогда уж Носова не остановить».

Но, видно, и залетный генерал что-то почувствовал и, сглаживая неловкость, поинтересовался миролюбиво:

— Кто же все эти чудища изображал? — Понятно, ему было в высшей степени наплевать кто. А спросил он так, для отвода глаз, играя в заинтересованность.

Нежданно-негаданно я очутился перед начальством. Генерал поинтересовался, какую должность занимаю, сколько боевых вылетов сделал, какие имею результаты, и высказал что-то не слишком глубокомысленное о пользе истребителей, сбивающих противника, после чего спросил совсем уже мирно:

— Так сколько времени, только честно, вы угрохали на эту картинную галерею?

— Втроем всю ночь старались, — беспечно ответил я. И только по бешеному взгляду Носова сообразил, что сморозил не то.

«Вот, черт возьми, — подумал я, — надо как-то исправлять положение».

— Такая форма наглядной агитации, — сказал я, — товарищ генерал, самая убедительная: читать ничего не надо, думать тоже, сама в голову входит и остается там.

— Еще один теоретик, — усмехнулся генерал. — А в редколлегии боевого листка тоже сотрудничаете?

— Стараюсь обходить, товарищ генерал.

— Почему же?

— Я — летчик, товарищ генерал, мое дело — летать, по возможности их, — я показал на изображение «Дорнье», — уговаривать…

Инспектирующий не удостоил меня ответом. Он отвернулся и пошел прочь.

В пространном акте инспекции, в частности, было потом записано и такое: «Среди некоторой части летного состава наблюдается недооценка агитационной работы средствами изобразительного характера — плакатами, лозунгами, призывами, этой одной из наиболее действенных форм воспитания личного состава. Со стороны некоторых летчиков имеют место отдельные случаи чванливого самоутверждения, к сожалению, не пресекаемые старшими офицерами».

Сделав свое дело, комиссия уехала. Как ни странно, но с этого дня Носов стал время от времени обращаться ко мне не просто по фамилии, а с некоторой издевочкой в голосе:

— Позвольте узнать, что думает по этому вопросу летчик Абаза?

«Летчик Абаза» звучало со множеством оттенков, но всегда активно иронически. Впрочем, настоящего зла Носов не таил, хотя именно с моей подачи схлопотал то ли «замечание», то ли «на вид».

Чтобы расстроиться всерьез, Носову нужна была неприятность покрупнее, а мелкое взыскание — плевать: как дали, так и спишут к очередному празднику.

После войны мы встретились лишь однажды. Лучше бы той встречи и не было. Но, как говорят, из песни слова не выбросишь.

На базаре в Чернигове, куда я завернул с дочкой за сливами, к нам подошел опустившийся, запойный мужик, заглянул мне в лицо тусклыми глазами и хрипло спросил:

— Летчик?

Был я в штатском, никакими «профессиональными чертами» вроде не отмечен, так что удивился и сказал:

— Допустим.

— На «лавочкиных» летал… — не то поинтересовался, не то сообщил неожиданный собеседник. — Отстегни трешничек.

Испытывая странное чувство неловкости и, как ни глупо, некоторого удовлетворения — узнают! — я сунул мужику пятерку.

Он взял деньги и ухмыльнулся:

— А летчик Абаза — на высоте!

И тогда только я сообразил: это же Носов! Наш Носов, лишенный крыльев.

Поговорить не пришлось: Носов поспешно удалился, даже не обернувшись.

Увы, боевые потери случались разные.

19

Когда-то по городу бродили китайцы — показывали фокусы, жонглировали во дворах. У них были непроницаемые, будто изваянные лица. Их представления шли в торжественном молчании. Когда зевак собиралось много и они начинали невольно теснить артистов, фокусник или жонглер брал в руки веревку с ярким деревянным шариком на конце и так ловко раскручивал шарик, что он свистел под самыми носами у зрителей и заставлял всех пятиться, расширяя свободный круг.

Мне нравились молчаливые китайцы, их незатейливый репертуар, игрушки из гофрированной бумаги — веера, шары, рыбы, драконы, которыми китайцы приторговывали по ходу дела. Но больше всего, можно сказать, на всю жизнь, поразил меня старик — между двумя кольями ему протягивали веревку и он, легко балансируя желтыми веерами, ходил по этой веревке, присаживался, ложился… Было что-то колдовское в непринужденности, с какой он держался на ничтожной опоре.

Возможно, этот номер особенно нравился мне потому, что сам я отличался исключительной косолапостью — спотыкался, падал, все на свете ронял.

В нашем дворе был газон, огороженный проволокой, натянутой на железных штырях. Загородочка чисто символическая, высотой в каких-нибудь двадцать пять или тридцать сантиметров. И я надумал: а не освоить ли мне искусство баланса сначала на этой невинной проволоке?

Кто-то разъяснил мне назначение вееров. Вооружившись двумя старыми вениками, я начал упражнения. Поначалу, едва вскочив на проволоку, я вынужден был тут же соскакивать, но постепенно мне стало удаваться задерживаться, сколько-то стоять и даже двигаться. В конце концов, хоть и с грехом пополам, я выучился ходить по проволоке между штырями, поворачиваться, подпрыгивать и следовать в обратном направлении.

Мои упражнения прервала зима.

Весной я сделал очень важное открытие — оказывается, смотреть надо не под ноги, а в самый дальний конец проволоки, и тогда ощущение равновесия делается острее, а вместе с тем, как бы это лучше выразиться, спокойнее себя чувствуешь.

К концу второго лета я заметно преуспел в своих стараниях. Во всяком случае, ходил, бегал, поворачивался на проволоке почти без осечек. Верно, садиться, а тем более ложиться, как старику китайцу, мне не удавалось, не дошел до такой кондиции…

На полевой аэродром прилетела к нам бригада цирковых артистов. Праздник! В будни войны ворвалась вдруг веселая, дурашливая струя из такого далекого детства. Пожалуй, никаких других артистов, а прилетали к нам и певцы, и танцоры, и декламаторы, не принимали так сердечно, так радостно, так по-свойски, как цирковых.