Мы ночевали в тех развалинах.
Несколько раз я просыпался. Помимо воли тянулся взглядом к расстрелянным лицам. И тяжелая волна тоски и обиды ударяла в голову.
Утром я предложил моему попутчику похоронить фотографии.
Он как-то странно поглядел на меня:
— Сдурел? Бумагу хоронить… где это видано?..
И мы ушли.
А память осталась.
С тех пор не люблю смотреть на старые снимки, да куда от них денешься?!
Взялся недавно разбирать стол, и пожалуйста — фотография! Моя. Я — молодой, глазастый. На щенка похож. Гимнастерка туго-туго стянута офицерским ремнем, бриджи — с Каспийское море! Голенища сапог подрезаны. Пилотка — на правом ухе. Ну-у, карикатура, пародия, а ведь в те годы казалось, в самый раз видок. Мода такая была!
Между прочим, летчикам-инструкторам, находившимся на казарменном положении, разрешалось носить только короткую прическу. Обычно мы стриглись «боксом» — затылок до макушки под машинку, а надо лбом торчал чубчик.
У меня были рыжеватые, довольно густые волосы, закручивавшиеся кольцами. И определить истинную длину чубчика представлялось затруднительным. Егоров, повышенный в должности и опекавший нас, утверждал, как прежде, что мой чуб превышает четыре дозволенных сантиметра, а я настаивал: если кудри не растягивать, то прическа в норме — возвышается над черепом не более чем на три сантиметра. Спорили постоянно. Наверное, излишне яростно.
В конце концов старшина Егоров взвился и, как говорит одна моя приятельница — в прошлом летчица, встал на рога! И решительно рявкнул:
— Сегодня к шестнадцати ноль-ноль постричься и доложить! Вам ясно, сержант Абаза? Повторите приказание.
Приказание старшины я повторил, все мне было ясно, только стричься не стал.
Дальше фронта не загонят, резонно рассудил я. И вообще кто есть Егоров и кто — Абаза? Как-никак я был летчиком-инструктором. А в авиации с незапамятных времен повелось: инструктор — бог! Пусть он рядовой, пусть разжалованный офицер или, напротив, генерал, все едино: прежде инструктор, а потом — остальное.
Посмотрим, кто — кого.
Но в армии не может быть невыполненных приказаний, такое противно самой идее вооруженных сил. Невыполненное приказание — деяние преступное, преследуемое судебно. Нет сомнения, в армейских законах старшина Егоров разбирался не хуже моего. И еще он твердо знал: любая попытка не выполнить приказ — чрезвычайное происшествие, при том из самых тяжелых. Без последствий такое не оставляют.
Вероятно, отправляясь к комэску, старшина рассчитывал, что будет не только поддержан, но и поощрен за старание.
Шалевич был занят, думал о чем-то своем, к рапорту Егорова он отнесся без особого внимания и, я думаю, сказал примерно так:
— Это не разговор: «А сержант не выполняет!» На то вы и поставлены старшиной, чтобы выполняли ваши приказания.
В уставе сказано — в случае прямого неповиновения начальник имеет право применить силу, вплоть до оружия: заставить. Но попробуй примени — не расхлебаешься потом. Да и то подумать — из-за какой-то стрижки вязать человека. Но и авторитет старшинский надо сохранять…
Вечером была баня. Лучший в армии день. Кроме всего прочего, есть в банном ритуале великолепная раскованность, настоящий демократизм. Голые, со снятыми погонами, лишенные званий, люди чувствуют себя свободно и равноправно. Кто служил, помнит — в банном пару все равны!
И надо еще поискать подхалима, который отважится выговорить здесь: «А не позволите ли, товарищ капитан (или лейтенант), спинку вам потереть?»
Короче, была баня, я склонился над шайкой, собираясь намыливать голову, когда почувствовал: кто-то схватил меня за волосы и ткнул в голову чем-то жестким и острым.
Долго не раздумывая, повинуясь лишь защитному инстинкту, я развернулся и врезал обидчику шайкой.
Разлепив веки, обнаружил: в мыльной воде, стекавшей по кафельному полу, лежало бездыханное тело старшины Егорова. Рядом валялась блестящая машинка для стрижки волос. Признаюсь, такого поворота событий я никак не ожидал.
«Запевай веселей, запевала, эту песенку юных бойцов…»
Да-а, неприятность вышла громадная.
В рапорте Егоров написал: «Нанес мне физическое оскорбление по голове, когда я добивался от сержанта Абазы безусловного выполнения приказания, начав укорачивать его прическу, превышавшую установленную норму высоты над черепом…»
По всем нормам армейской жизни эта история должна была обойтись мне дорого. Я перепугался и даже не слишком иронизировал по поводу стиля и оборотов егоровского рапорта.
Спасибо Шалевичу: своею властью он дал мне всего пять суток гауптвахты и закрыл дело.
А вскоре мы с ним улетели на фронт.
Если бы не попалась на глаза старая фотография сержанта Абазы, летчика-инструктора образца 1941 года, в дурных бриджах, в укороченных сапожках, с пилоткой, прицепленной, можно сказать, к уху, наверное, я бы ничего и не вспомнил. Выходит, старые снимки могут не только огорчать…
Большие неприятности, маленькие? Как определить? Ведь человека наказывают люди. И у каждого свое представление о справедливости. У каждого своя совесть.
Что сделала жизнь со старшиной Егоровым? Не знаю. Что сделал он со своей жизнью? Не хочу гадать. В конце концов, Егоров в моей судьбе всего лишь ряд эпизодов, пусть не самых приятных, пусть даже весьма неприятных, но, так или иначе, ничего он во мне не сдвинул, не изменил.
Наше последнее общение запомнилось, однако. Я лежал на койке. Лежал в гимнастерке и сапогах. Это было, конечно, очередное нарушение. Только мне было все равно: утром разбился Аксенов. Мой курсант. Он разбился на сорок втором самостоятельном полете. Почему? Больше ни о чем думать я не мог.
Вошел Егоров, увидел меня и спросил:
— Что вы делаете, Абаза?
— «Погружался я в море клевера, окруженный сказками пчел, но ветер, зовущий с севера, мое детское сердце нашел…»
— Абаза! — В голосе старшины что-то изменилось.
— «Призывал я на битву равнинную — побороться с дыханьем небес. Показал мне дорогу пустынную, уходящую в темный лес…»
— Абаза! Послушай, Абаза… ты чего?
— «Я иду по ней косогорами, я смотрю неустанно вперед…» И тут Егоров начал медленно пятиться, отходить к двери, не сводя с меня глаз. Я поднялся с койки.
— «Впереди с невинными взорами мое детское сердце идет», — читал я в тоске и отчаянии Блока.
Играя скулами, Егоров продолжал отступать. А я шел на него, смотрел ему в лицо и продолжал:
— «Пусть глаза утомятся бессонные, запоет, заалеет пыль… Мне цветы и пчелы влюбленные рассказали не сказку — быль». Больше мы никогда не виделись.
18
Посыльный пришел уже по темному времени, сказал:
— Майор Носов срочно требует вас к себе, — и тут же исчез. Это было странно. Зачем я мог понадобиться командиру на ночь глядя? Собрался и пошел.
Темно кругом, светомаскировку соблюдали строго. И тишина, будто никакой войны нету. И запахи удивительные — хвои, травы, воды, — все перемешалось.
В землянке горела яркая керосиновая лампа. Стоял густой табачный дух. Кроме Носова в землянке находились солдат-оружейник из первой эскадрильи, фамилии я его не знал, Лялька Брябрина — штабная девица. Оба что-то усердно чертили, а Носов хмуро курил, перекладывал на столе какие-то бумажки. Одно я мог сказать с уверенностью — командир сильно чем-то недоволен.
Точно, недоволен и сомневается… Будьте уверены, Носова я изучил как свои пять пальцев. Кстати, это было не так трудно: таиться он совершенно не умел, хотя иногда и старался.
Доложить мне, как положено, командир не дал, нетерпеливо махнул рукой и сразу:
— Верно, что ты рисовать мастер, как Брябрина говорит? На всякий случай я неопределенно повел плечом — считайте, мол, как знаете.
— Вот они. — Носов кивнул в сторону солдата и Ляльки, строившей мне непонятные гримасы. — Делают заготовки — чертят сетку прицела, увеличенную в пять раз. К утру надо изготовить не меньше ста таких сеток и в каждую вписать по «сто девятому» в ракурсах от одной четверти до трех четвертей и на дистанциях от пятидесяти до трехсот метров; потом в тех же позициях нарисовать «сто десятый» и «Ю-восемьдесят восьмой», конечно, «Ю-восемьдесят седьмой», желательно «Дорнье» тоже успеть. Считай, Абаза, это тебе специальное задание. Очень прошу к шести ноль-ноль уложиться.