Я тогда на работе была. Когда их доставили, меня позвали в палату для тяжелораненых. Мы пытались откачать всех троих одновременно - а выжил как раз тот, убийца. Я впервые увидела, какие раны бывают от 45-го. Глазам не поверила - пуля из него проделала в груди огромную дыру. С одного бока мы вставили дренажную трубку. Я смотрела-смотрела, как кровь всё выливается и выливается из трубки, и сказала: 'Погодите, переверните-ка его'. Трубка у него из спины торчала. Прошла насквозь, и всё.

  Когда бывали перебои с травой, перебои с героином, тогда из-за этого часто друг друга стреляли. Солдаты наркоманили просто в невероятных масштабах. Офицеры - те были в основном доктора и медсестры, и у нас мозгов хватало, чтоб с этим не связываться - мы ведь понимали, что надо оставаться на уровне, мы ведь за всех остальных отвечали.

  А пили много - доктора и медсестры. Но лучше было не напиваться - знаешь ведь, что дело делать надо, и не знаешь, в какой момент вызовут. Всегда надо быть наготове.

  Наш госпиталь однажды обшмонали - героин искали, только героин. Не кислоту, не кокаин, не чего-то там ещё - только героин. Сказали тогда: 'Кто сам не признается - отправится в Эл-Би-Джей'. То есть в тюрьму 'Лонгбинь'. В больничном комплексе понаставили двухъярусных коек - так много было у нас рядовых, и все работали в госпитале, кто в прачечной, кто в снабжении, кто санитарами. Один санитар умер прямо у меня на глазах - слишком долго героином кололся. Кончилось это пневмонией. А случилось это за две недели до его отъезда. Ну, и уехал домой в ящике.

  Они на работу постоянно приходили обдолбанные. Мои санитары вкалывали дурь пациентам, пациенты... В туалете их ловила, они там другу другу уколы делали. Как-то раз решила это дело прекратить. И тут понимаю, что он намного меня здоровее. Подумала тогда: 'Это же мои санитары, а я ничего не могу поделать, потому что они вечно обдолбанные - ну, не обдолбанные, но под героином - а начальство их отсюда не выгоняет'. Докладываешь об этом их начальнику - и ничего. Наверное, потому что слишком много их таких было, не знаю.

  Да кто его знает? Много всего нехорошего творилось. Например, продукты с нашего объекта продавали вьетнамцам и в рестораны, а моим пациентам еды не хватало. Нам запрещали давать пациентам добавку. Я пыталась об этом докладывать, но никто ничего по этому поводу так и не сделал. Ну, сам можешь догадаться почему... Отношения мои с армейским начальством портились всё больше, а потом я решила: 'Да к чёрту всё, перекантуюсь как-нибудь'. Я знала заранее, что в Армии мне страшно не понравится. Но вот что меня удивило - так это то, что ничто на свете так не похоже на организованную преступность, как она. Я-то думала, что хуже козлов из организованной преступности не бывает, но клянусь - по сравнению с Армией они отдыхают. Тут просто платишь кому следует - и всё. Так всё и делается.

  Я знала, что мои пациенты ширяются. Они к нам поступали, и нам приходилось следить, чтобы не отправить их по ошибке на операцию по поводу гастроэнтерита или аппендицита, потому что на самом деле болезни их были от героина или от героиновой ломки. Я им так и говорила. Вот до чего дошла. Никогда не думала, что мне будет какое-то дело до того, наркоман человек или нет, но дошло до такого. Я им говорила: 'У меня достаточно хлопот с пациентами с боевыми ранениями или травмами, и переживать из-за того, что ты будешь бегать через черный ход и вкалывать героин, мне некогда. Хочешь колоться - колись, только не в этой палате, потому что, честно говоря, мне наплевать - сдохнешь ты или нет. Сдохнешь - твоя проблема, передоз - твоя проблема, а не моя. Мне не до этого. Нервов не хватит'. Слишком много отдавала я другим, чтобы тратить себя ещё и на такие дела.

  Потери то росли, то сокращались. Всё зависело от того, что творилось в поле. Я видела, как привозили мальчиков лет по восемнадцать-девятнадцать. У некоторых на лице и брить-то нечего, а он уже безногий. Рассказывали всякое о том, что творилось в рамках программы вьетнамизации - типа как американский лётчик учил вьетнамского летать. Слышала однажды, как вьетнамский лётчик сделал что-то не так, и американский его обругал, а вьетнамский вытащил пистолет, приставил к голове лётчика и сказал: 'Вези домой'. Были и пациенты, которые доставлялись в наш госпиталь на 'метёлках', которых вызывали в горячие зоны высадки, чтобы вывезти раненых вьетнамцев. Заносим их в госпиталь, снимаем бинты, а они целёхоньки. И когда видишь подобное, хочется отправить их обратно в вертолёт и сбросить с него футов с тысячи. Не уверена, кстати, что такого не случалось.

  Было время - меня трясло, когда я об этом говорила. Меня трясло, и мне снова и снова хотелось их убивать. Я чувствовала, как у меня лицо горит, злилась немыслимо. Но... В общем, всё прошло. Сейчас я сама себя понимаю чуток получше, и чувств таких больше не возникает.

  Помню, что когда вернулась, то не могла слушать радио, новости слушать не могла. Просто не в силах была новости слушать. Меня будто что-то заставляло выключать радио или выходить из комнаты, чтобы не слушать, потому что я знала, что там говорят о том, что может иметь отношение к гибели людей с нашего объекта, или к гибели моих знакомых, или к гибели других людей в тех местах. И мне казалось, что я должна быть там и, как и прежде, помогать людям, пока не кончится война. Поэтому я просто не могла. Это был первый сигнал, что со мной... Что я понимала, что что-то не так.

  Когда я приехала домой и увидела родителей, я заплакала, но после этого раза я не плакала очень долго. Мужчины, с которыми я встречалась до того, ничего для меня не значили. Вот родители что-то значили, но я тогда не понимала что именно. И я просто вроде как плыла себе по течению. Встречалась с парнями и думала при этом: 'Ну ладно, милые ребята. И что с того?' Секс меня не интересовал, да и вообще люди не интересовали. А потом во время лыжного выхода я упала и повредила большой палец на руке. Очень больно было, и я заплакала - не из-за пальца. Просто меня прорвало. Я начинала понимать, что всё дело было в том, что у меня больше ни к кому не осталось никаких чувств. Я ничего не чувствовала - ни любви, ни ненависти, ни чего бы то ни было ещё. Совсем ничего. И не понимала почему. Скорей всего, я была эмоционально опустошена. Целый год я прожила среди радостей и печалей, страха, ненависти и заботы о людях, и не могла больше ничего отдавать другим. Не было вокруг ничего сравнимого с тем, что происходило со мною раньше.

  Я тогда год встречалась с одним человеком, и начала понимать, что он мне дорог, а когда он стал мне дорог, я начала понимать, до чего же мне было наплевать на всё раньше. У меня начали открываться глаза, и я начала понимать, что было не так раньше. Я знала, что что-то не так, но вот разобраться в этом никак не могла. А случилось это на собрании группы вьетнамских ветеранов - я поняла, что вся моя ненависть к вьетнамцам и желание их убивать были, по сути, отражением всех моих страданий, которые я испытывала, видя как умирают и страдают эти юноши... И как они были мне дороги, и как часто мне приходилось стоять, глядя на них, и думать про себя: 'Ты только что остался без ноги, ни за что ни про что'. Или 'ты скоро умрёшь ни за что ни про что'. Ни за что. Я бы никогда, никогда им этого не сказала, но они знали, о чём я думаю.

  Я просто ничего им не говорила, и они никогда ничего не говорили мне. Но я откуда-то знала о том. Помню, был один юноша, было ему девятнадцать лет, и у него была полная стипендия для учебы в университете штата Пенсильвания. Я до сих пор помню, как его звали... Его вертолет разбился. Он загорелся, и ожоги у него были - сто процентов тела, нога была чёрт знает какая, вся разодрана. Спасти его мы никак не могли. Совсем невозможно было спасти его, но он был ещё жив. Поступил он где-то в полдень, и был в очень беспокойном состоянии. К этому времени глаза его распухли так, что уже не открывались. Лицо было всё раздутое. Я заступила на смену в три часа, медсёстры дали мне его карточку, рассказали... Показали... Они сняли простыню, и я увидела его в невообразимом состоянии. Они сказали: 'Мы с ним разговаривали - о том, что скоро его отправят, и о стипендии его, и о том, как он поедет домой, но он, конечно, уже не жилец. Мы даем ему кислород, чтобы ему чуть-чуть полегче было дышать'. И я подумала про себя: 'Судя по моему опыту, каждый из тех, кого я видела, знал, что умирает. И он знает. А жить ему осталось недолго, и поэтому надо нам поговорить'. Ну, подвели меня к нему, я представилась и говорю: 'Слышала, у вас полная стипендия для учебы в университете штата Пенсильвания'. А он отвечает: 'Ага, но мне она, похоже, уже ни к чему. Думаю, из этой передряги я уже не выберусь'. И я не могла ничего сказать. Я всё понимала, он всё понимал, и я просто не знала, что тут можно сказать. Я сказала: 'Может, надо что-то написать вашим родным, девушке?' Он сказал, что ничего не надо.