Изменить стиль страницы

И голос отца, точно оступившись, обрывает слова искусственным кашлем, чтобы потом еще дальше вести меня в эту черную твердь, где для нас зажжены маяки путеводные…

Щедрым и свежим потоком в меня вливается, точно живая струя самого мироздания, все это небо…

«Смотри, это вот — пояс Ориона. Вот и весь Орион — отважный ловец и охотник. Эти три на прямой — раскинул крылья звездный Орел; это скопленье — Плеяды. По ним в старину испытывали зоркость глаз: посчитай, сколько звезд различаешь? А дальше — Кассиопея; вон красавец Арктур и зеленая Вега. Это вон Сириус, дальше к горизонту Персей…»

Уже не может разогнуться затекшая шея; взгляд, прикованный высями, неохотно к земле возвращается. Отец впервые раскрыл мне чудесную книгу Вселенной, и нет книги более удивительной, сказки более волшебной, чем этот ритмический ход бесконечности, которым подхвачены и которому подчинены и мы тоже. Обольстительным маревом встает относительность земных понятий и мерок. Что же мы, в сущности, знаем? Ведь даже былина о Святогоре, который нес в котомке всю тяжесть земную, оправданна как гениальная угадка чего-то вполне реального для современной астрономии. Есть звезды такие, что один наперсток их вещества был бы не под силу слону, чтобы сдвинуть с места его… И что мы сами такое? Один лишь известен ответ, достойный этого непостижимого мира своим ясным величием, — строки державинской оды:

Я телом в прахе истлеваю,
Умом — громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я Бог!

«Коля! Вы где?» — слышен вдали, у крыльца, голос мамы; накинув на плечи белый оренбургский платок, она с фонарем выходит на крыльцо, обеспокоенная нашим долгим отсутствием.

— Видишь, надо идти, а то мама волнуется…

Мы входим снова в дом, оставив снаружи все это удивительное богатство вечного движения, вечных свершений и вечных загадок.

Дома на столе еще стоит давно отшумевший самовар, на тарелках лежат зеленые тугие корки только что съеденной дыни…

Скоро я, уже раздетый, лежу в постели. Под прикрытой дверью в соседнюю комнату видна бледная узкая полоска света. Оттуда слышен шепот, шуршание шелковых нижних юбок. Это, наверное, мама говорит шепотом, чтобы не мешать мне заснуть. Завтра необычный день: ко мне приедет учительница. Уже приготовлена парта, тетради с косыми линейками от «Мюр и Мерилиза», ручка с пером…

Неслышно приотворяется дверь. Кто-то идет ко мне на цыпочках. На подстриженном ежике коротких волос я чувствую теплую мамину руку и слышу, как, едва притрагиваясь к коже, легкий, точно бабочка, на лоб ко мне слетает ее поцелуй. Ей кажется, что я сплю, а я слышу и… Что это? Что-то упало мне на подушку, вот здесь, возле самого носа. Осторожно приоткрываю глаза.

Слышен шорох затворяемой двери. Мамы уже нет, а вот здесь, на подушке, в последнем луче, скользнувшем оттуда, расплывается потемневшее на полотне маленькое пятнышко, если тронуть пальцем — немного сырое…

Глаза снова закрываются. Перед ними, расплываясь на их внутренней оболочке, вращаясь, толкая друг друга, бегут яркие крупные звезды. Под звездами Кока лежит на земле, будто он послан в разведку, кругом него всюду на грядах зеленые дыни, а сверху Плеяды… И опять мама неслышно проходит под Плеядами и, кверху закинув лицо, ищет, где же Стелла Полярис и, книзу фонарь опустив, где же Кока? Папин голос хочет ей все объяснить, но он звучит издалека и как-то все глуше и глуше… Я — сплю.

Глава X

«Пойди-ка сюда! Мы что-то с тобой давно не мерялись», — зовет меня папа. Я подбегаю к дверному косяку, исчерченному линиями и зарубками, исписанному датами и именами. Эти линии отмечают не только мой постепенный рост: сюда же, подрастая, становились и Вера, и все трое старших братьев, и так же папа клал им на голову книгу и проводил снизу черту. Так и сейчас: за последние полгода я вырос на целый вершок, и на косяке это отмечено новой вехой.

И неудивительно. Только за два последних месяца мне пришлось услышать и узнать столько нового. Почти каждый день что-нибудь происходит, приключается. События набегают одно на другое, торопятся; они не умещаются ни в рассказах, ни в голове, ни в газетах. Вслед за разгромом наших войск в Восточной Пруссии пришли радостные известия о первых крупных победах. Взятие Львова и Галича делает популярным первое и едва ли не единственное в этой войне имя — имя генерала Брусилова. Германский аэроплан бомбардирует Париж. Гибнет замечательный русский летчик Нестеров. Все журналы облетает изображение Реймсского собора, сильно пострадавшего от немецкой артиллерии. Каменное кружево чудесной средневековой готики запоминается навсегда, с огромным круглым окном над средним порталом и взлетами стрельчатых линий, устремленных ввысь… А письма братьев с фронта все реже. На Висле и Сане идут упорные бои. Гвардия принимает в них непосредственное участие. Между крепостью Ивангородом и Сандомиром наши войска «овладели», окопы противника «заняты», «очищены», его укрепления «взяты приступом», «превосходящие силы отброшены молодецким штыковым ударом», но, наряду с этим, «ему» «удалось потеснить наши части». Они, конечно, «выведены в полном составе из трудного положения» и «отступили на новые позиции»… Все больше непривычных слов приходится узнавать и запоминать, слов, прилетевших оттуда: фольварки и фурманки, брустверы и блиндажи, гаубицы, контузии, ампутации… Обычный газетный десерт ко всему этому — подвиги казаков. Эти неуязвимые наездники уничтожают или забирают в плен обозы и крупные воинские соединения, впятеро, вдесятеро, в двадцать, в сорок раз более многочисленные. Австрийцы и немцы по сравнению с ними так беспомощны, что просто непонятно, как они еще продолжают войну? На что рассчитывают?

В очередной почте открытка от Коки. Он сообщает, что Ваня с четырьмя солдатами перешел реку Сан по заминированному мосту и представлен за это к Владимиру с мечами. Сам Ваня в таких случаях молчит. Может показаться, что присуждаемые ему военные награды получены совершенно зря, по какому-то нелепому стечению обстоятельств. Зато они хоть пишут друг о друге. О Леше писать некому, кроме него самого. А он, хоть и пишет чаще других, но за что он, еще прежде чем был, наконец, произведен в офицеры, получил один за другим два солдатских Георгия — совершенно неясно. Письма его, как всегда, иронически-лаконичны. Последнее из них прислано с какой-то оказией — что это значит, я так и не успел разобраться. Оно не в обычном конверте с надписью: «Лейб-гвардии кавалергардский Е.И.В. Государыни императрицы Марии Феодоровны полк»; из каждой строки этого письма прорывается раздражение и откровенная злость. «В данное время, — пишет он, — мы отведены в тыл. Уже скоро месяц, как командование не знает, что с нами делать. Что-нибудь да придумают!!! Не знаю, что глупее: теперешнее наше состояние или недавнее, когда мы „спасали положение“ в связи с тем, что наша артиллерия выдохлась на втором месяце войны. Спасти мы положения, конечно, не спасли, но изрядно порастрепались. Теперь нас так же заботливо опекают, как раньше гнали в конном строю на австрийские пулеметы. Такая великолепная цель для пристрелки, какую мы собой представляли, пулеметчикам, наверное, и не снилась. Но считалось, что это единственное средство научить приятелей с той стороны держать себя в рамках приличия и не ломиться напролом, как они имеют обыкновение по своей грубой и невоспитанной природе. Зато как сейчас о нас заботятся! Просто слезы умиления прошибают! Можно подумать, что сама тетя Муся, вдвоем с Немировичем-Данченко, составляет для нас приказы и циркуляры. Остается лежать в теплых набрюшничках, по часам принимая рыбий жир, и играть в настольные игры. В результате происходят действительно настольные игры: артиллеристы от безделья и отсутствия снарядов просятся в кавалерию, кавалеристы от этой бестолочи подают прошения о переводе в пехоту. Это — кроме шуток; даже популярная песенка сложена: