— Я тебе верю, — и они убежали.
— Мой сын, — произносит Старая Шкура совсем буднично, — садись рядом со мной. Покурим.
Поверите ли? Этот старикан как ни в чем не бывало, расселся себе на бизоньей шкуре и давай набивать трубку!
— Дедушка, уж не лишился ли ты разума? Нас убивают синие мундиры. У нас совсем мало времени, чтобы добраться к реке, до того, как они вернутся.
— Чёрный Котел погиб, — говорит он. — Это мне известно. Я слепой и не могу сражаться. Но и убегать не стану. Если сегодня мой день умереть, я хочу умереть здесь, внутри круга…
Ну, по твёрдому выражению его дубленого дряхлого лица, по стиснутым челюстям мне стало ясно, что этими своими речами его я не пройму. Вот и говорю:
— Хорошо, я раскурю трубку.
Он подается головой вперёд; я левой рукой резко хватаю за чубок, а кулаком правой что есть силы бью его в скулу. Рука моя совсем занемела, никак не могу разжать. А вот Старой Шкуре, кажется, все нипочем — сидит себе как истукан.
— Мой сын, ты очень горячишься, — говорит он. — Ты пронес руку мимо трубки. Подай мне головню. Я сам зажгу, и когда мы покурим, твоё волнение вознёсется вверх вместе с дымом и улетит прочь, как маленькая бизонья птичка.
Я уж и не думал, что моя правая рука когда-либо отойдёт, вот и подаю ему головешку левой. К этому моменту выстрелы опять стали возвращаться в нашу сторону. Понимаете, ударил я его только затем, чтоб он потерял сознание, тогда б я смог снести его к реке. Сейчас же я подумывал о том, чтоб оглушить его, заехав прикладом ружья по голове, но голова его, похоже, была ещё крепче скул, тем более, что жесткие густые волосы, наверняка смягчают удар, как подушка.
Он закоптил трубкой и пустил жертвенные струи дыма на восток, запад и т. д. «Господи! — подумал я, — до чего это вошло у него в привычку, вот это индеец до мозга костей». Не секрет, что о чужеземцах, дикарях и им подобных думают, что в случае опасности они поведут себя совсем как мы, чуть ли не по-английски заговорят. Чушь. А сейчас именно мне нужно стать Шайеном.
И на меня от отчаянья нашло красноречие.
— Эта река — часть большого круга вод земли, — говорю высоким, самым визгливым тоном, который только можно себе вообразить (в подражание фальцету классического ораторского искусства Шайенов). И, кажется, это сработало! Старая Шкура прислушался и отставил трубку в сторону.
— Священные воды струятся по телу земли точно так же, как кровь обращается внутри человека, или соки движутся в дереве. Все соединяется в этом едином круговороте. О, дух Белого Бизона, услышь меня! Выведи детей твоих к реке целыми и невредимыми!
Я не хочу, чтоб вы подумали, что в этот момент я насмешничал или издевался. Хотел бы я посмотреть, насколько насмешливо вы себя поведете, оказавшись на поле брани. Нет, в тот момент я услышал какой-то голос. Должно быть, это во мне заговорила врожденная склонность к проповедничеству, унаследованная мною от папаши, но какими бы ни были причины, а на меня снизошло вдохновение.
Однако не настолько я был поглощён, чтобы не заметить, что Старая Шкура откуда-то из-под себя выхватывает здоровенную старинную пищаль, которая заряжалась с дула. «Господи, — подумал я, — он собирается меня прихлопнуть за то, что я лезу из кожи вон, чтобы спасти его, этого старого хрыча».
И тут со стороны входа до моего слуха доносится какой-то шум; я смотрю — а там, просунув вовнутрь револьвер, присел на корточки солдат и вглядывается в полумрак вигвама.
— Бу-у-у-у-ум! — В жизни мне не доводилось слышать громче выстрела, чем этот, из пищали Старой Шкуры! Чтобы поднять такой грохот, изрытая пламя и дым почти на полтипи, в неё, должно быть, набили двойной заряд, и когда пуля угодила в этого парнишку, его вышвырнуло через полог, как пустой мундир.
Вождь привстал. До сих пор он лежал на спине, пропустив ствол пищали длиною в пять футов между кончиками мокасин. Стрелял он на звук.
— Сынок, сними с него скальп, — сказал он. — После чего продолжим разговор о реке. Может, я туда и пойду.
— Наверно, уже слишком поздно, — отвечаю. — Теперь они сбегутся, как стая койотов на падаль. И больше я с тобой спорить не хочу. Пойдём…
Я беру его за руку и ставлю на ноги. Он нисколько не упирается. Мне кажется, он решил идти, иначе мне ни за что бы не сдвинуть его с места, это факт. Ножом я пропорол дыру в покрышке и уже собирался было его уводить.
— Постой, — говорит он. — Мне надо взять свой священный узел. — Это было нечто бесформенное, но большое и завернутое в рваные шкуры. Содержимое его являлось тайной, но мне как-то случилось украдкой заглянуть в такой узел одного умершего Шайена, прежде чем того уложили вместе с этим свертком на погребальный помост; и что в нем оказалось, как не пучок перьев, совиная лапка, костяная свистулька, сухая бизонья лепешка и тому подобный хлам! Но он, безусловно, верил, что вся его сила в этом ненужном хламе, и кто я был такой, чтобы разубеждать его? То же самое и со Старой Шкурой: его узел я нашёл в куче явно ненужной, полуистлевшей рухляди позади его ложа.
А потом все повторилось сначала:
— Постой! — говорит эта мумия. — Мой боевой головной убор из перьев!
Сколько знаю его, ни разу не видел, чтобы он надевал эту штуковину, ведь я уже говорил, что вожди Шайенов, как правило, не любят кичиться, обычно это самые простые и скромные из всех людей, что приходилось видеть. И свой убор он хранил в круглой сумке из сыромятной кожи, висевшей на жерди типи.
— Хочешь на него взглянуть? — спрашивает. — Он очень красивый. Для меня это память о моей боевой юности. — И он — так и есть — давай развязывать сумку.
— Как-нибудь в другой раз, дедушка, — говорю я, вешая её за кожаный шнурок себе на плечо.
Примерно в это время множество карабинов начинает поливать свинцом наше типи; гул стоял такой, что казалось, мы находились в улье. Но, думаете, мы тут и ушли? Как бы не так. Старая Шкура сначала должен был захватить свой священный лук и колчан со стрелами, потом особое одеяло, и, понятно, рог для пороха и мешочек для дроби, а также трубку и кисет для табака. Я едва переставляю ноги под тяжестью всего этого барахла, а кавалерия Соединенных Штатов уже пыхтит и храпит у самого входа в наш типи.
Тогда я принимаюсь вовсю ругаться по-английски и вопить истошно по-шайенски, а сам тем временем силюсь подтолкнуть его к той прорези, которую сделал, но что толку: его не сдвинуть с места, стоит как вкопанный и надевает на себя остальные свои сокровища: браслеты, ожерелье из чьих-то когтей, нагрудные украшения из крошечных косточек и все такое прочее.
А солдаты уже со стороны входа поджигают типи!
Теперь я больше не боялся быть убитым, более того, я жаждал смерти, уж лучше смерть, чем томительное ожидание. Я даже зарыдал, а, может, то было не рыдание, а смех. Но в любом случае то была истерика.
— Идем, мой сын, — говорит тут он. — Мы не можем оставаться в этом типи весь день. Солдаты вот-вот его сожгут.
Так вот, в конце концов, это он меня выводит наружу потому что мои ноги стали словно ватными. Теперь, разумеется, даже кавалеристы поняли, что нападать надо не только через вход. Так что были они уже и сзади. И мы шагнули прямо на трёх всадников — те выстрелили в упор, и настолько близко, что я и сам не знаю, почему от этой вспышки у нас не загорелись волосы.
Единственно, о чём могу определённо заявить — они промазали, и хотя оглушительный гром все ещё стоял у меня в ушах, я услыхал слова Старой Шкуры:
— Не обращай, сынок, на них внимания. Я только что увидел, что сегодня не наш день умирать.
Если у вас есть хоть капля здравого смысла, вы едва ли поверите дальнейшему рассказу о том, как мы добрались до реки. Да я и сам не верю. Но тогда вам придется найти этому какое-то другое объяснение, потому что вот он я сегодня, стою перед вами и, значит, должен был уцелеть во время сражения при Уошито в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году…
Тут Старая Шкура отдает мне свою пищаль, а сам двумя руками поднимает этот свой священный узел и начинает петь. И тогда я увидел, что взгляды этих солдат обращены не на нас, хотя мы прямо у них перед глазами, а они все палят в ту дырку, через которую мы вышли. И я услышал, как один сказал: