На том я и успокоился. И вместо умозрительного созерцания миссис Пендрейк со всеми её мыслимыми и немыслимыми прелестями, я малодушно погрузился в созерцание реки Йеллоустоун с её плавным течением и бликами на воде. Невольно пришлось обратить внимание и на удочку, а с нее и на Лавендера: оказывается, все это время он продолжал шлепать губами и что-то рассказывать, ни дать ни взять, как та рыба.
— …При доме я пробыл ещё с год. Но со смертью Пендреика дом потерял хозяина, а без хозяина и дом — не дом. И тогда я стал думать. И думал-думал… Джек! — тут Лавендер хлопнул ладонью по земле. — Джек, так ведь это ж ты и был! Ну да! Это ж мы с тобой и говорили — ну, помнишь? — про индейцев и про то, как ты у них жил… Точно-точно, я хорошо помню, то есть, не тебя, а наш разговор (аи да Лавендер, аи да уважил!), ну, так вот, я и подумал: чего я делаю в этом женском доме, доме, где нет хозяина, я, свободный человек, которому давным-давно честный Эйб дал свободу? «Да пропади они пропадом!» — сказал я себе, взял сухарей и подался на Запад. Видимо, позвал меня голос родной крови, да я тебе рассказывал про моего родича, что ходил с капитаном Льюисом и капитаном Кларком…
Действительно, историю про Кларка и Льюиса (а в изложении Лавендера она выглядела историей этого раба, кажется, Йорка, у которого эти двое были вроде мальчиков на побегушках) я слышал неоднократно, и похоже, был обречен слушать ещё не раз — Лавендер собирался идти с нами до самого победного конца, пока, правда, неизвестно, чьего… Не преминул он рассказать её и сейчас — видно, для него она и впрямь была чем-то вроде отправной станции; но дилижанс его рассказа тянулся до того медленно, что я чуть было не заснул, и даже наверное заснул бы, если бы, закрывая глаза, тут же не натыкался на укоризненный взгляд Пендреика. А закрыть глаза на Пендреика всякий раз означало проснуться. Так всю дорогу меня и бросало то в жар, то в холод, пока на очередной станции не зазвонил колокольчик.
— …И пристал я к племени Лакотов, где вождём был старый и мудрый индеец по имени Сидящий Бык.
— Чего-чего? — подскочил я, окончательно проснувшись, — не может быть!
Гляжу — а Лавендер медленно наливается краской, багровеет и прямо, значит, на глазах из чернокожего превращается в краснокожего. Тут-то я и понимаю: «Может! ещё как может! Вот как он сказал — так, значит, оно и было! Хау».
Вот как ты опростоволосился, Джек, — перо в шляпе-то приметил, а то, что оно орлиное, внимания не обратил; думал — оно для красоты, а оно — вот оно что… Лавендер под ним орёл-орлом — зыркает сверху вниз, глаз острый, пронзительный, в горле клекот, но наружу ни звука — ждёт. И ведь прав шельмец: то, что можно сказать черному бою, никогда и ни при каких обстоятельствах не моги говорить свободному жителю прерий, тем более такому стервятнику — да за подобное оскорбление он тебе все глаза повыклюет! Я, как вы знаете, индейцев на своем веку повидал немало, и давно уже заметил такую их общую особенность: слово индейца — это как бы часть его самого, и выразить недоверие к его слову всё равно, что сказать, что он — не он.
Так что хочешь-не хочешь, а надо идти на попятную, благо, для меня слова весят куда меньше и гордость не такая раздутая.
— Ты, Лавендер, меня не так понял, — отступил я на шаг, успокаивая его жестом открытой ладони. — Я нисколько не сомневался в правдивости твоих слов: ты сказал — и для меня этого достаточно. И если я говорю, что чего-то не может быть, то это не потому, что быть этого не может, а потому что изумлен тем, что оно случилось. Подумать только, мой старый друг Лавендер встречался с самим Сидящим Быком! Это ведь против него мы идем сражаться? Да?
— Это правда, — важно кивает Лавендер, и я понимаю, что прощён. Что ж, пребывание у Лакотов даром для него не прошло: он перестал быть чёрным служкой белого человека и с гордостью истинного краснокожего больше не позволял ставить свои слова под сомнение. Одно жаль — в сравнении с другими краснокожими язык у него трудился что та ветряная мельница, но возможно, это было следствием его долгого молчания. — Пожив у Лакотов, я взял себе в жёны хорошую женщину, — тем временем продолжал он, и голос его потеплел — она была из племени хункпапа и была мне хорошей женой. И жили мы с ней в нашем типи очень хорошо. И прожили так несколько лет… — Лавендер мотнул головой, как бы отгоняя воспоминания; и пух его орлиного пера дрогнул, затрепетал, как ресницы, когда пытаются задержать слезу, — Они очень хорошие люди, Джек! А Сидящий Бык, он настоящий вождь, он, если хочешь знать, это гений. Когда он хочет увидеть, что происходит на земле, он просто закрывает глаза и… видит!
— Да, — соглашаюсь я.
— Это правда, — кивнул он.
Нос Лавендера, и так не маленький, теперь стал ещё больше, ноздри раздулись и на закрылках заиграли солнечные зайчики:
— Вот ты вспомнил Преподобного Пендрейка, Джек; ты сам его вспомнил, да? А ты не думал, что всю жизнь он как бы скрывался за теми высокими словами, что сам же проповедовал и нёс другим людям как слово Божье? Нет, я не против этих высоких слов — это и в самом деле очень хорошие слова, и даже, наверное, священные слова… Но, как бы это сказать? Слова для пастора были одно, а сам он — совсем другое; слова жили отдельно, а пастор отдельно. Как так получается, Джек?.. Нет, иногда он, конечно, поступал по Слову Божию; вот и меня выкупил у старого хозяина и дал свободу ещё до того, как честный Эйб написал свой Билль о правах, но, Джек, всякий раз, как он поступал сообразно Слову, это было настолько непохоже на пастора, что, казалось, будто это не он, а неизвестно кто, дурак какой-то! Джек, может, я существо и неблагодарное, но знаешь, мне до сих пор почему-то кажется, что пастор, он как бы и был, и… его как бы и не было, ты меня понимаешь, Джек?
— Понимаю, — кивнул я. — Мне тоже так казалось ещё тогда, когда я у них жил.
— Но почему, Джек, почему? — от волнения Лавендер даже сорвал с себя роскошную шляпу и швырнул её наземь. — Ну, пусть я тёмный и неграмотный, но ты-то, ты ведь белый, и читать можешь и писать, ну, скажи мне: почему, почему он всех обманывал?
— Он не обманывал, Лавендер. Он просто говорил о том, как ДОЛЖНО БЫТЬ, а ДОЛЖНО БЫТЬ и ЕСТЬ — это не одно и то же.
— Это правда… — подумав, согласился Лавендер. — А у индейцев было как раз наоборот: как есть, так есть; и потому мне было с ними легко и просто. И не хотелось уходить. Но я ушёл, Джек, и ты ушёл, а почему?
— Да потому, что мы родились не в дикости, а в ци-ви-ли-за-ции.
— Ну и что? — не понял он.
— А то, что когда знаешь, что мир за стойбищем не кончается, то уже никакие слова не помогают — просто берешь и уходишь. Хорошо тем, кто родился в вигваме, ездил у мамки на спине, а потом пересел на лошадь и никогда не изобретал колеса, — им и цивилизация не нужна, и все слова на месте…
— Да-а, если уж ты вышел из цивилизации, — сказал Лавендер, — и попал к дикарям, то поначалу и впрямь все хорошо, но потом поживешь-поживешь, и начинает тянуть обратно, так и тянет узнать, а что же там, дома. Вот и возвращаешься, а хорошо это или плохо, — кто его знает, — возвращаешься и все…
Он смотал удочки, прихватил улов: окунька, несколько краппи и другую рыбью мелочь, и, не оглянувшись, направился к палатке на краю лагеря.
— Эй, Лавендер, — крикнул я ему вслед. — Но если ты вернулся домой, чего ж ты опять попёрся в прерию?!
— Во всяком случае, — ответил он, — не для того, чтобы сражаться против Лакотов. Я нанялся толмачом. Знаешь, а вдруг и они — увидят эту армаду, возьмут, да и вернутся в лоно этих, как их… агентств?
— Ты что, и вправду так думаешь?
— Нет, — признался он, — не думаю. Но если в меня начнут стрелять, — то делать нечего, начну стрелять и я…
На следующий день я повстречался с Кастером. А на встречу меня толкнули длительные ночные раздумья относительно моего официального статуса. С одной стороны, я нисколько не сомневался, что в лагере подобных размеров, где и без меня хватало всякой разношерстной публики, я могу довольно долго оставаться эдакой «тёмной лошадкой», которую, поскольку она уже тут, все видят и признают за свою, не задаваясь вопросом, откуда она взялась и что, собственно, она тут делает. Но при таком всеобщем отношении, даже не слишком мозоля глаза, я, тем не менее, должен был тешить себя надеждой, что истинная цель моего пребывания в лагере, будучи известна мне одному, не станет известна окружающим в результате ненароком брошенного слова, намека или жеста, что, однако, было вполне возможно уже по той простой причине, что находясь во вражеском стане, я вынужден был постоянно скрывать свою сущность под личиной показного единодушия с врагом, а это, согласитесь, куда как нелегко. Я опасался, что моя истинная сущность как сторонника индейцев обнаружится у первого же костра, где идут разговоры о том, как славный Седьмой кавалерийский полк наголову разобьет Сидящего Быка, что хороший индеец — мёртвый индеец и все в том же духе. В порыве патриотизма солдаты могли и забыть, что Кастер — свинья-свиньёй, и дать в морду каждому, кто усомнился бы в его полководческих дарованиях.