— Я не знаю, — сказал Форестер.

— Не хотите ответить, Дин, или не можете?

Форестер дернул головой, будто ему дали пощечину.

— Что значит — не хочу? — воскликнул он с возмущением. — Я же говорю… — Он взглянул на Элен и добавил: — Одиннадцать кадров — каждый продолжительностью примерно по пять-шесть микросекунд.

— Одиннадцать, — с удовлетворением сказал Себастьян. — И какой же я — тот, из… ну, откуда я пришел?

— Басс, — сказала Памела, — ты ниоткуда не пришел, ты всегда был здесь. Да вспомни ты хотя бы, как в прошлом году мы втроем — ты, Элен и я — ездили в Россию, в Римско-Корсаковск, впервые за все годы…

— Да, — кивнул Себастьян. — Я помню.

Он лучше помнил другой, первый, приезд в российскую глубинку, помнил, как, бросив в номере чемоданы, полез под душ, ошпарился ледяной водой и долго крутил краны, пытаясь добиться хоть какого-нибудь тепла, а вода становилась все холоднее, ему начало казаться, что струя замерзнет в воздухе и возникнет ледяной столб, он быстро обтерся полотенцем и дрожал весь вечер, а потом все дни, пока они занимались бюрократическими процедурами, беспрестанно чихал, и хорошо, что не заработал воспаления легких.

Но и прошлогоднюю поездку он помнил тоже — милый провинциальный городок с памятником какому-то российскому президенту на площади перед железнодорожным вокзалом. Горячая вода на этот раз была и даже телевизионная стенка, не очень качественная, японского, а не китайского производства, но глубина резкости оказалась вполне приличной, и еще они с Памелой в первый вечер пошли к детскому дому, хотели войти, но…

— Я помню, — повторил Себастьян. — Из этих одиннадцати — я сам могу выбрать, да или нет? Как ты, Элен, выбирала, когда была девочкой — помнишь седую даму в странном платье, а еще был Годзилла, это…

— А, — улыбнулась Элен. — Мне там не очень… Видишь мир, будто из-за зеленого полупрозрачного стекла, и холодно, я не думала, что у нас так холодно…

— Ты сама выбирала или это не поддается контролю?

— Послушайте, Себастьян, — с беспокойством произнес Форестер, — не делайте глупостей. Конечно, вы сами выбираете ветвь Мультиверса, в которой хотите жить. Выбираете каждое мгновение, каждый квант времени. Одиннадцать… Это ничего не меняет. В каждой ветви вы — это вы. Вы существуете везде, понимаете это?

— Дин! — воскликнул Себастьян. — Не заговаривайте мне зубы.

— Еще пара минут, — сказал Форестер, — и остаточная память исчезнет, подождите немного.

— У меня нет в запасе пары минут. Вы что, не понимаете? Я должен спасти Элен.

— Но я здесь, папа!

— Ты умерла… там.

— Я жива — здесь.

— Я хочу, чтобы ты жила везде.

— Себастьян, в миллиардах ветвей Мультиверса мы с вами уже умерли и похоронены, в каких-то еще не родились и в каких-то никогда не родимся. Нельзя же…

— Наверно, нужно просто сосредоточиться, — пробормотал Себастьян. — Конечно. Эти техники давно известны. Медитация. Индейцы ели мухоморы, чтобы посещать других себя… В этом доме, конечно, нет ядовитых грибов. С другой стороны, Элен, маленькая Элен, — ты умела это без всяких грибов, неужели я…

— Басс! — воскликнула Памела.

— Папа!

— Послушайте, Себастьян!

Он отстранил жену, прошел мимо дочери, не обратил внимания на поднявшихся ему навстречу Дина и Фиону. Подошел к окну и посмотрел на закат. Солнце наполовину скрылось за горизонтом и выглядело багровым куполом, все глубже опускавшимся в черную воду далекого леса. Острые пики деревьев проткнули солнце насквозь, и ему, наверно, было больно, Себастьян слышал его стон, будто по небу пробегала звуковая волна — низкая, как гудение контрабасной струны.

Себастьян прислушался к себе. Он ничего не чувствовал. Если каждый квант времени он становится другим, он должен это чувствовать. Должен чувствовать, чтобы выбрать свой путь, свою реальность, выбрать сам, а не подчиняться какой-то там квантовой статистике, о которой он знал лишь то, что она существует.

«Только бы не попасть в мир, где я уже мертв, — подумал он. — Что будет, если я попаду в такой мир? Наверно, это невозможно. А если попробовать? Дин сказал: одиннадцать. Среди них есть я, который может… должен спасти Элен».

Солнце скрылось, и последний луч скользнул, как мазок кисточкой по завершенной картине. Луч мигнул и оставил след, будто точку поставил после длинного предложения, в котором было много слов, много букв и так мало смысла…

Луч был желтым, но за одно-единственное мгновение — будто и он проживал все великое множество своих жизней — стал зеленым, как весенний лист, голубым, как небо в полдень, синим, как вода в озере Эри, фиолетовым, как платье Памелы, что он купил ей на Рождество… где? Когда? Откуда это воспоминание?.. А потом исчезло солнце, исчез вечер, исчезло все.

* * *

В дверь звонили.

— Пройдите в спальню, — сказал Себастьян. У него на мгновение закружилась голова, и собственный голос прозвучал приглушенно и совсем неубедительно.

Он посмотрел в окно: на газоне расположилась съемочная группа канала Эй-би-си, судя по надписям на шапочках операторов и репортера, стоявшего ближе к дому с микрофоном в руке. Остальные журналисты собрались, видимо, у двери, в которую звонил сержант Холидей.

Себастьян обернулся: Памела и Элен стояли у двери в спальню, жена крепко держала девочку за руку. Обе смотрели на Себастьяна со странными выражениями лиц: глаза у Памелы расширились от изумления, а Элен смотрела со страхом, узнавая то, чего узнавать не хотела.

— Пройдите в спальню, — повторил Себастьян, понимая, что спальня не сможет стать надежным убежищем, если у Холидея есть ордер и если следом за полицией в дом ворвутся репортеры. Как уйти? Куда деться? Разве что… Элен сможет, она давно научилась это делать, она, похоже, управляет своими частотами, как опытный водитель — автомобилем на сложной трассе.

— Басс, — дрожащим голосом произнесла Памела, — что с тобой? Господи, ты поседел за минуту! Ты…

«Да, — подумал Себастьян, — поседел, дорогая, но не за минуту; там, откуда я пришел, минули тридцать лет. Пока я еще помню и то, что было там, и то, что произошло здесь, но скоро…»

Он не стал тратить время на объяснения: открыл дверь в спальню, втолкнул жену с дочкой и прислонился к косяку, ожидая, что придумает Холидей. Только бы он не стал ломать дверь, девочка испугается, и тогда…

Сержант влез в окно. Стекло разлетелось вдребезги, и в оконном проеме возникла тень. Прежде чем Себастьян успел что-то сообразить, полицейский оказался посреди комнаты, за ним спрыгнули еще двое, стало шумно, кто-то кричал, кто-то, кажется, кого-то звал, в окне появился человек, державший на плече камеру, а потом Себастьяна толкнули, заломили за спину правую руку, бросили на пол, он сопротивлялся, как мог, но мог он так мало, и, когда услышал выстрелы, подумал, что стреляют ему в спину, сейчас он почувствует удар, провалится в вечность, он даже не сможет вернуться к себе, туда, в ту реальность, где ему шестьдесят, потому что из вечности не возвращаются, даже если уходит часть тебя, он хотел спасти Элен, а теперь вся надежда на Пам, и если она…

Себастьян упал лицом вперед, ударился носом, и, должно быть, пошла кровь, стало сладко во рту, но руки были свободны, он приподнялся, а потом, шатаясь, встал на ноги.

В дверях стоял Холидей, пистолет он держал в опущенной правой руке, Себастьян видел полицейского со спины, а то, что происходило в спальне, не видел вообще. Два репортера пытались оттеснить сержанта и посмотреть, а оператор с камерой оттолкнул Себастьяна, но прежде, должно быть, показал его телезрителям крупным планом, объектив глянул ему в лицо черным глазом, и кто-то сказал громко: «Это Флетчер, посмотрите, бедняга поседел за считанные минуты, действительно, ему столько пришлось пережить…» И еще: «Господи, что же это такое?!»

Себастьян отодвинул полицейского и боком протиснулся, наконец, в спальню, где…

— Элен, — прошептал он, — девочка моя…