Полковник откинулся на подушки, улыбаясь. Я взглянул на обер-лейтенанта Биндинга, — у него дрожали, подгибаясь, колени и вздрагивали белые рыхлые щеки.

— В селе Жеребцове вы расстреливали неповинных людей, расстреливали играючи, забавляясь, словно перед вами были не живые люди, а чучела… — Оня Свидлер сидел рядом со мной и переводил. — В том же селе вы вместе с вашими собутыльниками насильно напоили, а потом надругались над пятнадцатилетней девочкой Катей Белокрыльцевой…

У обер-лейтенанта Биндинга вдруг подломились ноги, он рухнул на колени, протянув руки, пополз к столу, — куда девалась чванливая гитлеровская спесь! Он от всего отпирался. Никита опять не удержался, медленно и угрожающе надвинулся на Биндинга.

— А меня ты узнаешь? В жмурки играл, подлюга!..

У Биндинга отвалилась челюсть; почти в мистическом ужасе он отползал от Никиты, бормоча невнятно и плаксиво:

— Это не я. Это не я… — Плечом ткнулся в бок майору.

Тот брезгливо ударил его перчаткой по лицу, проговорил по-немецки:

— Встань! Надо было лучше стрелять, болван!

Старшина Оня Свидлер, разбирая сумку Биндинга и просматривая документы, записи, нашел его незаконченное письмо к жене. Оня перевел мне его: «Дорогая жена! Вот уже неделя, как я в России. После Франции эта страна кажется пустынной и тихой. Здесь тебя охватывает невольное беспокойство: идешь, идешь, почти тысячу километров прошли, а стране все нет ни конца, ни края. Встречают нас здесь без цветов и без фанфар, — конечно, не понимают, что мы несем им более культурные формы жизни и правления. Но ничего, дорогая, они это скоро поймут и оценят… Обо мне не беспокойся, я человек веселый и общительный и в любой компании могу создать веселую атмосферу. Здесь хорошая, очень хорошая водка и много кур…»

Я взял у старшины письмо и сказал Биндингу:

— Встаньте. — Обер-лейтенант, заискивающе мигая, неуверенно поднялся. — Хотите дописать это письмо, господин Биндинг?

Губы обер-лейтенанта искривила недоуменная улыбка, он озадаченно хлопал белесыми ресницами. Старшина повторил ему мой вопрос.

— Да, если дозволите… Два слова…

— Садитесь, — сказал я.

Стоюнин пододвинул к столу табуретку. Полковник Казаринов, прикрыв глаза, улыбался. Биндинг несмело присел на краешек табуретки. Я положил перед ним недописанный листок.

— Ручка у вас есть? — Обер-лейтенант поспешно достал из внутреннего кармана куртки авторучку. — Вот конверт. Пишите адрес: интересно знать, откуда вы такой…

Офицер с недоверием придвинул к себе конверт, написал: «Элизе Биндинг. Фридрих-штрассе, 16. Берлин». Затем вопросительно посмотрел на меня.

— Письмо я вам продиктую, — сказал я. — Пишите… Дорогая жена! — Биндинг написал слова, все время недоверчиво косясь на меня. Лоб его порозовел и покрылся испариной. — Пишите дальше… Я ворвался в чужую страну как грабитель, убийца и насильник… — Старшина перевел. Обер-лейтенант вздрогнул к попытался встать. Щукин надавил рукой на его плечо, принудил сесть. Биндинг высокомерно, вызывающе вскинул подбородок, решительно посмотрел на меня, его студенистые глаза как бы загустели. — Пишите дальше, — сказал я, сдерживаясь. — Я убивал невинных людей — стариков и женщин, насиловал пятнадцатилетних девочек, пил русскую водку, воровал домашнюю птицу и пакостил всюду, куда ступала моя нога. За это и буду убит через пять минут. Подпишитесь. Вот так. Письмо я передам вашим родным сам, когда мы войдем в Берлин…

Подписав письмо, Биндинг швырнул ручку и рывком встал.

— Вы никогда не будете в Берлине! Вы даже во сне его не увидите! Вы убьете меня? Но моя армия все равно пройдет до Москвы, пройдет всю вашу варварскую страну и превратит ее в выжженную пустыню! Пепел и камни — вот все, что останется от вас!.. — Он уже кричал визгливо и истерично, топал ногами в бессильной ярости, пока часовой не вытолкнул его за дверь.

Майор Лоозе брезгливо морщился от его крика, плотно и высокомерно поджимал губы. Когда беспорядочные выкрики обер-лейтенанта оборвал выстрел и наступила тишина, майор спросил негромко:

— Господин лейтенант, я понимаю, что в ваших обстоятельствах держать пленных не положено. Верните мне мой пистолет и один патрон.

Неожиданная просьба эта несколько озадачила меня. Я взглянул на полковника, потом на Щукина, как бы спрашивая их, как отнестись к этой странной просьбе. Казаринов спокойно, чуть насмешливо смотрел из-под полуприкрытых век; он ничего не ответил мне, только переложил на другое место больную ногу; Щукин едва заметно повел плечом: решай, мол, сам…

— Это что же, демонстрация? Или капитуляция?.. Надеюсь, вы понимаете меня?

Майор опустил взгляд, долго молчал, затем его умные глаза — в них навсегда затвердела ненависть — встретились с моими. Он произнес с усилием:

— Боюсь, что капитуляция…

— Верните господину майору оружие, — приказал я, — силу и мужество следует уважать, даже если их проявляет враг.

Получив пистолет, майор опять вытянулся перед полковником Казариновым, прищелкнул каблуками и вышел, пригибая голову, заслоняя дверь широкой спиной.

— Да, это враг матерый, враг с большой буквы! — проговорил полковник Казаринов. — Такой не пощадит, кандалы наденет на целый народ, — рука не дрогнет…

В это время, как бы подтверждая слова полковника, из леса донесся приглушенный выстрел — майор Лоозе застрелил себя.

Сообщение майора о том, что гитлеровские дивизии натолкнулись у Ельни на несокрушимую стойкость наших войск, что немцам до Москвы еще далеко, что майор, убежденный, упорный и неглупый фашист, признал свою «капитуляцию», — все это подействовало на меня ободряюще, вызвало уверенность в нашем предприятии.

Когда в штаб явились командиры всех четырех батальонов, я снова разложил на столе карту и сказал, обращаясь к полковнику Казаринову:

— Товарищ полковник, находиться здесь дольше и ждать, когда нас сожмут со всех сторон, задушат или рассекут всю нашу группу и уничтожат по частям, бессмысленно, даже преступно. Я решил выступить на помощь окруженной дивизии сегодня в ночь, чтобы к утру соединиться с ней.

Полковник оживился, сел на кровати, протянул под столом раненую ногу и облокотился на карту.

— Ну, ну, докладывай…

— Группа выйдет двумя колоннами справа и слева от деревни Назарьево… — начал я спокойно и решительно, зная, что если ошибусь в чем, полковник поправит, подскажет…

12

Через час все было решено и уточнено. Стоюнин остался в сторожке разрабатывать подробный план маршрутов, систему сигнализации и прочее. Я вышел вместе с командирами батальонов на поляну. На душе у меня было легко и в то же время трепетно от предстоящего. Холодок первых сентябрьских ночей робко кинул на березы светлую лимонную желтизну, а осины как бы стыдливо зарделись легким свежим румянцем — осень подкралась незаметно и высушила воздух до синего, прозрачного звона, пустила по течению белые, сверкающие на солнце тонкие волокна паутины. В сквозной вышине проплыл неторопливый косяк журавлей, роняя на землю печальные звуки: словно кто-то в задумчивости трогал) невидимые клавиши; затем прошли три самолета, гулом своим стерли птичье курлыканье.

— Оглянитесь кругом, мой лейтенант, — воскликнул капитан Волтузин, нетерпеливо подпрыгивая, переступая коротенькими ногами. — Осень! А там, глядишь, и зима ляжет, мороз-воевода с треском сожмет свои кулаки. Догадываетесь, лейтенант, на что я намекаю?

— На мороз надейся, капитан, а сам не плошай, — сказал я, усмехаясь, — До зимы еще далеко…

— Вы совершенно правы, мой лейтенант, — засмеялся Волтузин. — Вы хотите сказать: зима далеко, а Лусось близко. Все будет так, как надо. За моих солдат я ручаюсь. Ну, до свиданья. Пойду готовиться… — И не пошел, а побежал, легко и весело подпрыгивая, словно по футбольному полю.

Неподалеку от изгороди вокруг зубоврачебного кресла собралась плотная и шумная группа красноармейцев. Я подошел поближе. Среди общего гвалта ясно выделился голос Чертыханова: