Изменить стиль страницы

Янка поправлялась быстро и первое время даже с наслаждением отдавалась течению жизни в Буковце, тихой, деятельной, но все же удивительно однообразной. Поезда приходили и уходили. Орловский регулярно отправлялся на службу утром и возвращался вечером. Залеский каждую свободную минуту тренировался на велосипеде на небольшой площадке перед станцией. Он опаздывал на работу, забросил дом и все ездил и ездил, всем надоел. Иногда по воскресеньям забегали из ближайших деревушек мальчишки посмотреть на этого чудака, который, вырядившись в трико, описывал бесконечные круги на своей дьявольской машине.

Гжесикевич ежедневно, в разные часы, приезжал справиться о здоровье Янки. Она несколько раз со странным чувством смущения разглядывала его из окна. Карась постоянно переставлял свои вагоны. Сверкоский целые дни просиживал на станции, бродил с собакой вдоль полотна железной дороги, кричал на рабочих. Янка привыкла видеть его в одно и то же время. Он проходил мимо ее окон и всякий раз низко кланялся. Она привыкла к постоянному бренчанию Залеской. Она знала все: кто что делал вчера, кто что будет делать завтра. Знала о всех болезнях и надеждах Стася: он был у нее несколько раз и с наивной откровенностью рассказывал все о себе. Она знала обо всем, тем более что Янова не могла до тех пор успокоиться, пока не сообщит — сколько пани Залеская тратит на пудру и сколько на мясо, что делает по ночам Карась, кто кого посылает в буфет и зачем. Все это так скоро опротивело Янке, что она заперлась в комнате и часами лежала на кровати, не думая ни о чем и ничего не чувствуя, кроме скуки, которая все больше овладевала ею.

Залеская писала дюжинами душистые письма, влетала на минутку и просиживала часами, рассказывая о темпе одиннадцатой рапсодии Листа, о своем младшем сыне Вацеке, у которого уже прорезывались зубы, о Шопене, который был божествен, о способностях старшего сына, Стефека, которого так и тянуло постучать кулаком по клавишам, о Хелене, с ее дурной привычкой плевать на посуду и вещи. Она говорила и о Бабинском, с многозначительной улыбочкой уверяя, что отнюдь не по ее вине юноша совсем потерял голову; строила фантастические планы на будущее и тут же спрашивала — сколько Янка платила за аршин материи, из которой шила себе платье; приходила примерять новую шляпу, так как Янкино зеркало было лучше; разглагольствовала о каком-то кузене из Варшавы, очень влиятельном, очень богатом и очень милом, который им протежировал.

— И мой муж тоже очень, очень способный, — говорила она, улыбаясь краешком губ и теребя, как девочка, передник, — но ему не везет, очень не везет: за четыре года пришлось сменить шесть мест.

Она тяжело вздыхала, давая понять, что несчастна, что в жизни ее постигла большая неудача, что она жертва судьбы. А иногда, как бы случайно, вспоминала о каком-то своем публичном выступлении, которое закончилось огромным триумфом. Говоря об этом, она закидывала голову, губы ее начинали дрожать от искреннего, а может быть, напускного сожаления о прошлом, на глазах показывались слезы; расстроившись, она убегала к себе.

Янке Залеская казалась забавной, но ей нравилась ее игра на рояле: мало кто из признанных пианистов владел такой техникой исполнения. Во всем остальном Залеская оставалась ребенком, интересовалась пустяками, ничего не понимая в жизни, постоянно была погружена в будничные заботы.

Однажды Залеская пригласила Янку на чай, попросив ее при этом принести стаканы и немного сахарного песку. Янка пошла из любопытства. Залеская провела ее в свою комнату, прилегающую к гостиной Орловского. Шли они через столовую, где ее муж, в верхней одежде, забрызганной грязью после недавней поездки, громко храпел на диване. Комната была оклеена голубыми обоями и нарядно убрана: мебель покрыта голубым бархатом с лиловым оттенком гелиотропа; такие же портьеры, занавески и ковер на полу; фортепьяно фирмы Блютнера стояло у окна. Огромная пальма веерообразными листьями, как зеленая беседка, нависла над клавиатурой. На круглых столиках две-три вазы с увядшими цветами. Посередине стоял миниатюрный секретер, инкрустированный слоновой костью, заваленный безделушками, засохшими букетиками фиалок, которые не выбросили еще с весны, письмами, коробками с почтовой бумагой, нотами, перчатками, небрежно брошенными на просыпанную пудру. На стульях, на бамбуковых японских креслицах с ручками, обитыми лиловым бархатом, на рояле, даже на кровати, покрытой тюлем цвета гелиотропа, и на ковре в беспорядке валялись книги, ноты, журналы мод, детские фартучки, галоши мужа.

— Боже, какой хаос! — заламывая руки, воскликнула Залеская. — Ануся, Ануся! — принялась она звать служанку, но Ануся не явилась, только из кухни доносился визг детей да в промежутках слышался нарастающий храп мужа.

— Панна Янина, садитесь, пожалуйста! О, какой ужасный беспорядок, но что делать, одна служанка не может справиться со всем; право же, иногда меня охватывает отчаяние. Я просила мужа взять еще горничную, но он уверяет, что нельзя нигде достать. Я даже написала кузену, чтобы прислал хотя бы из Варшавы.

Она сложила ноты на фортепьяно, придвинула Янке креслице и, усталая, бросилась в стоящее напротив низкое, обитое лиловым шелком кресло-качалку. Но тут же вскочила, достала из письменного стола коробку конфет, пододвинула Янке столик из красного дерева, поставила на него конфеты и принялась угощать. Сама она ела их не переставая, раскачиваясь в кресле, то и дело поправляя свою искусно завитую гривку, и без умолку тараторила.

— Я думаю, почему бы нам не сделаться приятельницами? Иногда так не хватает дружеского сердца, любящей души. Ах, забыла, сейчас велю подать чаю.

Она выбежала и почти в ту же минуту вернулась, запыхавшаяся, с пылающими щеками, бросилась в кресло и принялась с ожесточением грызть конфеты; из кухни доносился отчаянный визг детворы.

— Ах! Можно рассудка лишиться, если и дальше жить в таких условиях. — Она прислушалась: со станции донесся какой-то шум. — Сегодня должна приехать ко мне пани Осецкая, вы знаете ее?

— Только в лицо.

— Очень милая женщина, немного грустная, но благовоспитанная и в свете имеет обширные связи, часто принимает у себя, особенно летом. Если не ошибаюсь, Сверкоский добивается руки ее племянницы Зоси; удивительно странный человек; признаться, я боюсь его. Это правда, что вы играли на сцене? — спросила она неожиданно.

— Три месяца, — неохотно ответила Янка.

— Простите, больше не буду спрашивать: вижу, вам это неприятно. Да, да, — сказала она печально, — каждый человек, особенно каждая женщина, имеет в своей жизни светлые минуты, о которых говорить не хочется; я прекрасно это понимаю. Прошу вас, попробуйте вот эти засахаренные абрикосы, их прислал мне кузен.

Залеская села за фортепьяно с конфетой во рту и принялась играть скорбную прелюдию Шопена. Янка с волнением прислушивалась к этим чудесным и грустным звукам, тянулась к ним всей душой, погружаясь в невыразимую, терзающую тоску. Залеская играла с чувством и удивительной простотой, без расчета поразить и удивить слушателя. Ее бледное неправильное лицо стало печальным, большие карие глаза светились восхищением и вместе с тем глубоким пониманием красоты шопеновской музыки; возбуждаясь, она сжала красивые алые губы и играла, увлекаясь все больше.

— Да перестань же, черт возьми! Даже отдохнуть нельзя — бренчит и бренчит! — крикнул муж, захлопнув дверь будуара; по сильному скрипу оттоманки можно было догадаться, что он снова завалился спать.

Залеская попятилась от фортепьяно, поглядывая со страхом то на дверь, то на Янку.

— Простите, муж устал после тренировки… Совсем из памяти вон. — Она засуетилась, намереваясь, видимо, идти просить у него прощения; однако тут же снова села и принялась обрывать засохшие листья стоявших на окне цветов, стараясь скрыть свое волнение, но не смогла: слезы выступили из-под прикрытых век и потекли по лицу, оставляя желтые борозды на покрытых пудрой щеках. Она не выдержала и разрыдалась, закрыв платком лицо. Плакала она тихо, как несправедливо наказанный ребенок. Возмущенная грубостью Залеского, Янка подошла к ней и с неподдельным сочувствием стала ее успокаивать. Залеская, как ребенок, прижалась к Янке: ручьи слез хлынули из неистощимых источников.