Изменить стиль страницы

— У вас добрая мама, — коротко ответила она, когда он кончил.

— О, другой такой нет на свете! — И он снова приводил тысячи доказательств трогательной заботливости его матери. Несмотря на робость, которая была видна в его голубых глазах, в движениях и в улыбке, он говорил и говорил без умолку.

Янка не отвечала, даже не слушала. Не опираясь больше на его руку, она шла лесной тропинкой по мягкому, едва обсохшему песку. Лес укрывал их могучими ветвями, сквозь которые проглядывали клочки бледного неба, да скользили золотые солнечные лучи, озарявшие пожелтевший мох и засохшие, витые рыжеватые папоротники. Сухие шишки, висевшие на елях, словно веретена, падали им под ноги, плюхались в ямы, наполненные стоячей водой, в которой отражалось солнце. Над ручьями склонялись ольхи, тут же рядом осины трепетали своими серебристо-белыми листьями, несмотря на тишину и спокойствие. В воздухе стоял запах древесной смолы, прелых листьев, коры и мокрой земли.

Янка задумчиво смотрела на величественный бор, столь хорошо ей знакомый. Всюду она находила старых приятелей: большую гору, поблескивающую бурым песчаником своих уступов; крутой известковый скат, по которому взбирались, подобно вытянутым когтям, цепкие побеги ежевики, вековые сосны, посвечивающие издали красноватой корой — настоящие янтарные колонны с рыжеватым отливом; ручейки сочились из-под корней, словно блестящие шелковые нити; а вот полянки с болотцами посредине — все она узнавала. Не раз думала она об этом лесе в Варшаве. Теперь он был рядом, как она того страстно желала, но сейчас чувствовала — здесь ей чего-то недостает; она уже не восторгалась природой, смотрела на все равнодушно, не ощущая больше никакой связи между собой и этими чащами — немыми, наполовину обнаженными, пронизанными холодом, готовыми погрузиться в зимнюю спячку.

Янка и Стасик ходили около часа. Бабинский смолк, а Янка с горьким чувством бродила по этому лесу. Она перестала понимать его, как прежде. Он уже ничего не говорил ей, не волновал.

— Вернемся: от свежего воздуха я словно опьянела.

— Пойдемте, к тому же, признаюсь вам, я не надел галош и, кажется, схватил насморк.

— Как вы проводите вечера? — спросила Янка только для того, чтобы сказать что-то.

— Если не иду на службу, то сижу дома и читаю, а когда читать нечего, захожу к Залеским послушать музыку.

— Я их не знаю; они, верно, недавно в Буковце?

— Три месяца. Мы приехали сюда одновременно.

— Пани Залеская, видимо, играет целыми днями: я постоянно слышу музыку.

— По шесть часов в день. Трудится очень много, к тому же на редкость мила, — добавил Стась с жаром и смутился: Янка улыбнулась. — Итак, я могу рассчитывать на вашу любезность в отношении книг?

— Приходите завтра, выберем, если найдется что-нибудь. — Янка поблагодарила Стася и пошла домой. Не успела она снять пальто, как Янова принесла ей письмо.

— От той пани, что все играет, — пояснила она.

Янка с любопытством принялась разглядывать пахнувший гелиотропом лиловый конверт с золотой лирой. Едва она прочитала письмо, как в кухне раздался чей-то незнакомый голос. Янка направилась к двери. На пороге появилась Залеская в темно-красном капоте из камки с золотыми пальмами и кремовым кружевом на рукавах и около шеи.

— Разрешите… Я пришла оправдаться…

Янка провела ее в комнату.

— Залеская! Вы, конечно, уже слышали о нас. Мы в Буковце недавно. Мое письмо может показаться странным, но пусть оно послужит извинением; близкое соседство придало мне смелости, — Залеская села за стол, вынула серебряный портсигар и с улыбкой протянула его Янке.

— Спасибо, не курю.

— Если я отнимаю у вас время, то не стесняйтесь, скажите прямо; между подругами не должно быть никаких церемоний. — Залеская принялась шарить у себя в карманах в поисках спичек. — Я обратилась к вам с письмом, надеясь, что вы простите мне и мою смелость и назойливость, да, да, назойливость! — Закурив наконец, она несколько раз с наслаждением затянулась. — Вечером у меня собирается кое-кто из родственников, приезжают супруги Татиковские, знаете? Их мама и моя… сырой табак, невозможно курить. — Залеская бросила папиросу на пол и растоптала. — Я была в Варшаве, но забыла купить папирос… Итак, если вы не откажете, буду благодарна, а я умею быть благодарной… Помню, когда я училась в консерватории на последнем курсе, Цеся Пигловская — вы ее знаете? Она впоследствии стала одной из лучших учениц Рубинштейна, талант первоклассный, но загубленный замужеством; впрочем, муж у нее идеальный, право же, идеальный. Они познакомились как-то странно, совсем случайно, иной раз случай решает все… Но возвращаюсь к своей просьбе. Одолжите, пожалуйста, сервировку на шесть персон: мои дети за последние дни почти все разбили. О, и у вас фортепьяно? Вы играете? — воскликнула она, увидев через открытую дверь гостиной рояль. Подбежав к роялю, она с необыкновенной легкостью принялась наигрывать какую-то импровизацию. Янка пошла следом за ней в гостиную, удивленная этой бесконечной болтовней без смысла и связи.

— Знаете, что это? — спросила Залеская, начав новую пьесу. — Скерцо из концерта Мошковского! Прелесть, особенно здесь: слышите — смех, тонкий, иронический смех!

Движением концертантки она откинула подол капота, улыбнулась, склонила голову набок, словно под наплывом грез, и заиграла, посылая вдаль безмерно меланхоличные взгляды из-под полузакрытых век. — Ну, и столового белья вы тоже одолжите мне, — произнесла она, кончив игру на бешеном фортиссимо. Затем беспомощно, словно под тяжестью блаженства, опустила плечи и, очнувшись, обвела глазами гостиную, поднесла ко лбу руку, глубоко вздохнула, поднялась и гордо выпрямилась.

— Простите мою рассеянность, — начала она тихо, беря Янку за руку, — но я знаю, вы поймете меня, ведь вы артистка. Я слышала о вас, знайте: моя дружба и сердце принадлежат вам. Все души, живущие для искусства, должны понимать и любить друг друга. До свидания, до свидания! — Она послала воздушный поцелуй и выбежала. Янке так и не удалось сказать ни слова; после ее ухода она только пожала плечами и села читать.

Через полчаса Залеская опять прислала лиловый конверт с запиской, прося одолжить два фунта сахару и чаю, так как, писала она, муженек забыл привезти все это из Кельц.

Янка велела кухарке исполнить просьбу Залеской, но та запротестовала:

— Ой, барышня, да ведь она только и делает, что берет в долг. Пан начальник, когда вас тут не было, наказал ей ничего не давать — все равно возврата не будет. Пусть сам начальник скажет, — обратилась она к Орловскому, который вошел в комнату, и объяснила ему, в чем дело.

— Глупая ты, Янова! Раз барышня дома, она и распоряжается, не мое это дело, — ответил тот резко и добавил: — Если барышня велела дать, так, значит, дать без разговоров.

Янка легла в постель — после прогулки она чувствовала себя утомленной. Орловский весь вечер ходил по гостиной и ежеминутно посылал к Янке кухарку спросить, не нужно ли ей чего-нибудь; потом предложил почитать вслух.

— Скажите, что благодарю от всего сердца и буду слушать с удовольствием — все равно не спится, — сказала Янка громко. Орловский откинул портьеру, придвинул стол и, усевшись в дверях, принялся читать какой-то скучный английский роман.

Утром Залеская снова прислала благоухающее письмецо, в котором извинялась, сообщив, что пока не может возвратить взятую посуду, так как родственники уехали в Варшаву и приедут только к ужину — муж виделся с ними, они обещали заехать на обратном пути. Она посылала поцелуй и в заключение просила одолжить кварту гречневой крупы.

— Барышня, да ведь она ненормальная! — заметила Янова, видя, что Янка читает письмо с улыбкой на губах, и принялась рассказывать о порядках, царящих в квартире Залеских.

— Не хочу этого слушать и, пожалуйста, Янова, никогда не рассказывайте мне, где что творится.

— Всегда лучше знать больше, чем меньше! — робко возразила Янова.

«Провинция засасывает в свое болото, — думала Янка, — начинаю чувствовать ее гнет».