Изменить стиль страницы

— Это все эмоции…

— Ничего подобного, — убежденно замотал головой длинноволосый Витя, — это как раз факт. Будешь в Москве — вспомни мои слова. Выйдешь там на улицу — все куда-то бегут, все орут, толкаются. Бабки какие-то с мешками, мужчины с соломой в бороде — каменный век! А как они разговаривают?! Они же половину звуков вообще не выговаривают! Их чертов московский акцент разобрать просто невозможно! Все матерятся, толкаются, спросишь, как пройти, — ведь и в морду дать могут. Варвары, просто варвары. Как была Москва азиатской задницей, так ею и осталась. Во время Октябрьской революции они там у себя из пушек прямой наводкой лупили по Кремлю! Народу положили! А у нас? Матросы разоружили женский батальон в Зимнем дворце и увезли безоружных барышень в номера. Все! Никто не погиб. Ни единый человек! А все почему? Потому что мы северяне, у нас здесь холодно, темперамент у народа — нордический… Мы — Европа, и безо всей остальной России нам будет гораздо лучше. Заживем так, как заслуживаем.

— А как мы заслуживаем? — поинтересовался я.

— Мы должны жить по-европейски. Без бюрократии, без налогового гнета Москвы. Так, чтобы всего было вдоволь. Присоединим к себе Новгород и Псков, отнимем часть территорий у прибалтов — и отгородимся у себя на Северо-Западе от всей этой русской Азии железной стеной. Все — жить будем, как белые люди! У нас же ведь сейчас в городе нет ни денег, ни хрена. Все ушло в Москву. Ты вот работаешь в газете — тебе много платят?

— Мне хватает.

— Да? А если бы мы отделились от Москвы, тебе платили бы в десять раз больше. Ты пойми — мы же не русские. Вернее, по национальности я сам-то, конечно, русский. Но когда я смотрю на русских откуда-нибудь со Средне-Русской возвышенности, мне стыдно, что я с ними одной национальности, честное слово! Мы — петербуржцы, совершенно особая нация. У нас свои идеалы.

— Ага, — сказал я. — И воплощением наших идеалов должен быть Фредди Крюгер с барабаном из человеческой кожи.

— Ну, это, допустим, преувеличение, — встрял наконец в нашу беседу Брайан. — Хотя мысль мне понятна. У человека должно быть почтение к символам. Он должен исполняться гордости, когда слышит свой гимн, видит свой флаг, глядит на свой герб.

Витя сходил на кухню и принес всем еще по бутылке жидкого местного пива.

— А ты гордишься своим гимном? — спросил он у Брайана.

— Горжусь. Мы все гордимся. — Брайан отхлебнул пива, взглянул исподлобья на Дебби и поправился: — Почти все.

— А у нас почти никто гимном не гордится, — грустно сказал Витя.

— Вам нужно вести работу, — убежденно сказал Брайан, — воспитывать массы. Вот ты, Илья, скажи, почему ты не любишь свой гимн?

— Насчет уважения к гимну, — сказал я, — расскажу тебе такую историю. У меня был приятель, студент. Он учился в университете и жил в общежитии в одной комнате с негритосом.

— С кем? — не понял Брайан.

— С негром. С черным мужиком откуда-то из Африки. Негритос был социалистический — то ли из Анголы, то ли из Эфиопии, — но при коммунистах жить в одной комнате с иностранцами разрешалось только проверенным людям. Комсомольцам и вообще отличникам. Парень и был отличником, но жил все равно бедно и подрабатывал дворником — мел двор вокруг общаги. Каждое утро в шесть часов, когда по радио играл гимн СССР, он вставал и шел на работу. А негр спал. И парню было обидно. В какой-то момент ему все это надоело, он разбудил негра и говорит: «Знаешь что, милый африканец. Мы ведь оба живем в социалистической стране, так?» — «Так», — отвечает негр. «А раз так, то изволь соблюдать наши обычаи». — «А в чем дело-то?» — спрашивает сонный негр. «А в том, — говорит парень, — что советские люди каждое утро, когда играет гимн, встают и слушают его стоя». — «Ладно, — говорит негр, — давай соблюдать обычаи». С тех пор каждое утро они оба вставали, вытягивались по стойке смирно и слушали гимн. Потом парень шел на работу, а негр ложился досыпать.

Даже ирландцы весело заржали. Наверное, подобный юмор был понятен и им.

— Самое интересное, что это не все. Через одиннадцать месяцев работы парень ушел в отпуск. Вставать ему больше не надо было, он отключил будильник и спит. А негр, разумеется, будит его и говорит: «Вставай, гимн проспишь». Вставать парень не хотел и спросонья не нашел ничего лучшего, как сказать, что вот, мол, написал в деканат заявление и ему как проверенному кадру разрешили больше не вставать…

— И чем все кончилось? — спросила, улыбаясь, Дебби.

— Кончилось все грустно. Негр оказался не дурак и в тот же день побежал в деканат с заявлением. Так, мол, и так, прошу разрешить мне, круглому отличнику и убежденному социалисту, больше не вставать в шесть утра и не слушать гимн стоя. Обязуюсь за это лежать во время исполнения гимна с почтительным выражением лица и учиться на одни пятерки. У декана чуть глаза на лоб не вылезли. В общем, с тех пор этому моему знакомому никогда не разрешали жить в одной комнате с иностранцами…

Ирландцы чуть не повалились со стульев от смеха. Не смеялся один только Брайан.

— Мне не нравятся шутки по этому поводу, — сказал он, когда все отсмеялись. Он залпом допил свое пиво и поставил бутылку на стол.

— Почему? — не понял я.

— Потому что у человека всегда должно быть что-то святое. Что-то, ради чего он мог бы умереть. Гимн, родина, революция… Над этим нельзя смеяться.

— Почему нельзя?

— Потому что это серьезно. Очень серьезно. По крайней мере для меня.

— Ты мог бы умереть за эту свою революцию? — хмыкнула Дебби.

— Мог бы.

— Брось, не строй из себя черт знает что.

— Я не строю, — угрюмо произнес Брайан. — Я говорю то, что думаю.

Все помолчали. Вот уж не предполагал, что этот неглупый вроде парень так серьезно способен воспринимать подобные вещи, подумал я.

Брайан закурил, выдохнул дым и, не глядя ни на кого, сказал:

— Ради революции я мог бы сделать все. Мог бы умереть. Но главное, я мог бы пойти даже дальше. Иногда людей приходится спасать даже ценой их собственной крови. Их грехи нужно искупить самому, и героем становится лишь тот, кто способен взять эти грехи на себя. Взять и вытерпеть нестерпимую муку палача.

Он затянулся еще раз, посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— И не стоит улыбаться, потому что сейчас я совершенно серьезен. Серьезен как никогда. Ради революции я мог бы даже убить. Потому что убить — это тоже жертва… Иногда еще большая, чем собственная смерть.

13

С утра в пятницу я, гладко выбритый и абсолютно трезвый, отправился в Большой Дом на допрос к капитану Тихорецкому.

Ехать не хотелось. Хотелось плюнуть на все на свете комитеты и навсегда забыть об их существовании. Но все-таки я поехал. Часовой в форме и с автоматом провел меня с первого этажа на третий и усадил в стоящее в коридоре кресло. «Вас вызовут», — сказал он и ушел. А я остался.

Капитан не торопился приглашать меня в кабинет. Я курил, изучал узор трещинок на потолке и в тысячный раз пытался представить, чем он меня огорошит во время сегодняшней беседы. Сумасшедшее, абсолютно нелогичное убийство. Улики и взаимные подозрения, перепутавшиеся, как квадратики кубика Рубика. И — черт бы их побрал! — непонятно откуда взявшиеся мои отпечатки на рукоятке топора.

— Вы Стогов? — спросил молоденький комитетчик в штатском, выглядывая из кабинета. — Проходите.

Кабинет капитана оказался просторным и чистеньким. В воздухе плавал запах дешевых сигарет. Сам капитан сидел за столом, а в громадном окне за его спиной Литейный проспект тонул в потоках проливного дождя.

— Здравствуйте, Илья Юрьевич, — кивнул он, не вставая. — Садитесь. Извините, что пришлось подождать, — дела, знаете ли…

Он смотрел на меня своими мужественными серыми глазами и на какую-то минуту показался мне абсолютно ненастоящим. Тяжелый подбородок, загорелая шея, белозубая улыбка. Такими показывают функционеров спецслужб в кино. Не думал, что они бывают в жизни.