Изменить стиль страницы

Для самого Капиева было совершенно очевидно, что песню нужно освободить заранее от самой возможности всяких кривотолков. Мало того — этот случай стал для него прецедентом, на который можно было уже с чистой совестью опираться.

«Что мне оставалось делать? Разумеется, я ему объяснил и помог, но с этой минуты совесть моя была уже абсолютно чистой в смысле того, что я делаю нужное, допустимое, вполне законное дело, вмешиваясь некоторым образом в творческий процесс Сулеймана Стальского. С этой минуты мне стало ясно, что помогать ему не только надо, но и должно. Иной фольклорист, может быть, оберегая голую оригинальность Сулеймана, беспрекословно взял бы эту его неудачную песню «Об утильсырье», академически точно перевел ее и, быть может, написал бы исследовательскую брошюру но поводу чередования гласных в песне Сулеймана «Об утильсырье», ибо самую песню в таком виде нигде бы, конечно, не напечатали. И брошюру бы эту изгрызли мыши… Тем дело и кончилось бы…» Здесь же дело кончилось тем, что песня была напечатана и вошла в сборник песен Стальского.

Так главным критерием в оценке поэзии становится в глазах Капиева возможность скорейшего напечатания; написанное же, но ненапечатанное произведение кажется ему законченной бессмыслицей. И это не случайно возникшее соображение, а постоянное и твердое убеждение, которым он будет руководствоваться и в дальнейшем.

Благодаря докладу Капиева — хорошо составленному, замечательному, кроме чисто литературных достоинств, своей договоренностью, определенностью формулировок, мы многое знаем о самих приемах его работы со Стальским, которые отнюдь не ограничивались переводами, а часто даже и не имели своей целью перевод: Капиев как бы готовил стихи Стальского для всех остальных переводчиков. «Со всей смелостью и ответственностью за свои слова я заявляю здесь: да, я совместно с Сулейманом редактировал каждый новый стих, прежде чем он попал к переводчикам, я сокращал неудачные образы и эпитеты и, обсудив с Сулейманом содержание, только в таком виде, после одобрения и поправок, уже новых поправок самого Сулеймана, передавал в печать. Здесь, разумеется, идет речь не только о тех стихах, которые переводил я сам, но в значительной степени и о тех, подстрочники которых передавались московским переводчикам».

Вряд ли биографам Стальского или Капиева удастся выразиться яснее. Капиев не стал прибегать к околичностям, он готов был ответить за свои действия. «Например, можно ли было сохранить в стихотворении, посвященном съезду девушек-горянок, такой образ: «Девушки, вы — птицы, достойные золотой клетки».

На первый взгляд это звучит, может, и не столь странно: вы, мол, птицы, не простые птицы, а особенные. Но если вдуматься, получается нехорошо: почему девушки достойны клеток, хотя бы и золотых?» Капиев, несомненно, был очень вдумчивый редактор.

Капиев рассказывал, как работал он со Стальским над большими поэмами (которые вообще не в традиции поэзии ашугов) — например, над поэмой о Серго Орджоникидзе: «По его поручению я составил конспект и, разбив тему на пять глав, пересказал ему своими словами».

Это не было индивидуальным свойством работы одного Капиева, хотя, по-видимому, он был одним из пионеров дела. («Работа моя с Сулейманом — это первый в своем роде опыт содружества литератора и народного певца», — говорил Капиев в своем докладе.) Несколько позже почти у всех народных поэтов и сказителей, живших в разных углах страны, появились помощники, принимавшие участие даже в самом выборе тем творчества. Характерно, что чаще всего эти темы черпались из третьих рук — из газет, журналов, даже художественных произведений других авторов. Иногда тема в силу разных причин зарождалась в голове самого сказителя — тогда писатели, близкие к нему, всячески способствовали книжной, не отступающей от уже готовых образцов, ее разработке.

Хотя в 1940 году Капиеву и пришлось занять позицию человека, вынужденного оправдываться, для слушателей его, наверное, не менее, чем для него самого, было очевидно, что к таким, а не иным формам работы со Стальским вели его не столько личные взгляды на поэзию, сколько объективно данные условия литературно-общественной обстановки. Это хорошо видно хотя бы по письму, которое посылает Стальскому 3 марта 1936 года тогдашний секретарь Дагестанского обкома партии Н. Самурский. Он давно знал Стальского, любил его. Сохранился любопытный рассказ о его отношении к поэту. На одном совещании, на которое был приглашен и Стальский, начали разносить чай. («В южном Дагестане, на родине Стальского и Самурского, это самый любимый напиток. Чай пьют перед обедом и выпивают иногда до десятка стаканов».) И вот женщина, разносившая чай, начала с президиума и обошла народных поэтов, усевшихся в сторонке. «Самурский расстроился и шумно отставил свой стакан». Совещание не начиналось, пока ошибка не была исправлена. Стальский оценил этот жест; когда никто уже не смотрел на него, он незаметно, быстрым движением толкнул локтем свою жену, сидевшую рядом; и ею Айна «с достоинством кивнула головой — так, мол, и должно быть!»

Так вот, Самурский писал Стальскому (письмо это было опубликовано несколько лет назад в «Дагестанской правде»): «Очевидно, тебя ознакомили (если нет, то ознакомит т. Капиев) с поэмой грузинских поэтов, посвященной т. Сталину к пятнадцатилетию Грузии. План тот же, о котором мы с тобой говорили в свое время. Но я думаю, что Капиев, получив твою поэму, ознакомив тебя еще раз с моим мнением по этому вопросу, по твоим указаниям внесет дополнение и таким образом обогатит еще больше ее содержание…»

И когда Стальский 18 ноября 1937 года, за 5 дней до смерти, диктует обращение «Ко всем поэтам Дагестана» по поводу близящихся выборов, то в конце рукописи появляется приписка: «Товарищи! Я очень прошу товарищей, которые будут переводить это письмо, исправить ошибки, если в нем имеются невыдержанные места».

Поэта часто торопили; его стихи на определенные темы нужны были к очередным номерам газет, к очередным датам, событиям. 17 октября 1937 года, когда Стальский был уже тяжело болен, пришла телеграмма: «Необходимо написать ответ Джамбулу свой подстрочный перевод телеграфьте Москву адресу Союза писателей Капиеву». Такова была спешка, что поэт и его переводчик общались телеграммами.

Формы участия поэтической работы Стальского во всесоюзном литературном процессе сложились в те годы так, как они сложились. Никто не мог бы их изменить; можно было лишь участвовать в этом или не участвовать. Капиев принял во всем этом живейшее участие.

…Есть рубежное, граничное время в каждой судьбе: когда человеку кажется, что само время останавливает свой ход и ждет, когда он сделает свой выбор. Ожидающая, лишенная всякого движения тишина подстегивает. Человек торопится, обдумывает последние еще не принятые во внимание обстоятельства.

Но он ошибается: часы идут по-прежнему, время ведет его рукою незримой, но уверенной, и впоследствии оказывается, что человек давно уже сделал выбор, и не подозревая этого. Он давно уже идет по твердому, хорошо убитому пути, а ему кажется, что он еще выбирает тропу.

IV

Так и прошло еще три года. Ему исполнилось двадцать шесть лет, потом двадцать семь и двадцать восемь. Он становился известен. Имя его путешествовало вслед за все более славным именем Стальского, не забегая вперед.

Он сопровождал Сулеймана во всех его поездках, переводил все его выступления.

Он был и переводчик поэта, и его советчик, и секретарь — или, как сказал однажды он сам, его подмастерье. Все это звучало не очень удачно. Арабскому слову «равие», которое ему самому казалось наиболее подходящим, в русском языке точного соответствия не было.

Теперь, живя в Пятигорске и бывая в Дагестане наездами, он путешествовал по горам больше, чем раньше, когда жил вблизи от них.

Иногда везла его попутная машина; но чаще это были аулы, куда вели одни только горные тропы, и Тогда верховая лошадь привычно и ловко переступала под ним, то и дело ссыпая осторожным копытом камешки в ущелье, заросшее мелким кустарником или голое, каменистое до самых глубин. Иногда же он шел пешком.