Он направился к банкам с краской, расставленным прямо на полу, обтер то, что показалось мне огромным пистолетом, потом устремился прямиком к раковине, сбросил тюрбан, нагнувшись, ополоснул голову, потом руки и натянул рубаху. Все это без единого слова. Тем не менее я, забыв первоначальный страх, следила за каждым его движением, как зачарованная. Наконец он повернулся ко мне, на этот раз улыбаясь, притом сердечно. Теперь я узнала в нем собеседника, с которым говорила на вечеринке. Он сообщил мне, что наш общий друг только что звонил, чтобы отменить свой приезд из-за непредвиденного собрания, вызванного визитом одного важного клиента банка. Именно этот звонок был причиной его дурного настроения, поскольку застал его в разгар весьма тонкой работы, на вечер после окончания которой он наметил условленную встречу, а он терпеть не может, когда нарушают его планы.

Эти объяснения я слушала вполуха, оглядывая зал и пытаясь найти причину головокружения, которое он у меня вызывал, и его обшей странности. И вдруг поняла. Ни одна из стен не была параллельна противоположной и не заканчивалась прямым углом. Чем больше я смотрела на это помещение, тем несуразнее оно казалось. Особенно ошарашивали его размеры. В том мире, где я жила, в верхней части города, все привыкли к стандартным квартирам, распланированным так, чтобы отвечать надобностям обычной жизни: тамошние комнаты предназначались для приготовления пищи, для сна, для купанья, для приема гостей, для размышления, если можешь себе это позволить. Маленькие такие кубышечки, ячейки организованной жизни. Здесь — ничего похожего. Потолок раза в два выше, чем у меня дома. Некоторое количество стен имело место, но ни одна из них не разграничивала замкнутых пространств, они, напротив, скорее укрывали от взгляда их границы. И наконец, на стене фасада было столько окон, что казалось, будто находишься с городом на одном уровне или, того лучше, город ради собственного удовольствия растянулся перед тобой, словно гигантский холст. Я на миг наклонилась к одному из окон, вгляделась в открывшуюся перспективу, может быть, затем, чтобы отвлечься от пространства зала, создававшего странное ощущение, будто теряешь равновесие.

Там, чуть поодаль, за туманным провалом улицы, тянулись почти до горизонта плоские крыши ветхих строений ржавого коричневого цвета; под пологом летней дымки они казались зыбкими, будто тающими. На окнах сушилось белье всех мыслимых цветов, по растрескавшимся фасадам, тесно жмущимся друг к другу, зигзагами, как странные змеи, вились металлические лестницы. И я впервые вместо того, чтобы скорбеть о нищете и упадке, сказала себе, что в этом городском ландшафте есть что-то красивое и щемящее.

В это время художник, взиравший на меня не без некоторого раздражения, мрачным тоном изрек: «Французы обычно находят этот пейзаж живописным. Ко мне на днях забрел один интеллектуал, он мне заявил: „Как, должно быть, интересно жить здесь!“ А для меня это ужасно. Сегодня утром я из своего окна видел человека, который кололся, в этот самый момент дозу себе вводил. Вон там, на той кровле. А сейчас, может статься, выйдет на улицу и за доллар кого-нибудь убьет. За стенами этих зданий — дно ада. Кто докатится до того, чтобы застрять здесь, тому в среднем не протянуть больше года». — «Однако же, — заметила я, — вы решили здесь остаться, сделали выбор». — «Я такого не выбирал, — с живостью откликнулся он, — как только истечет срок моей аренды, я перееду. Вероятно, сниму мастерскую рядом с Грамерси-парком. Довольно я насмотрелся на бедность, на черных наркоманов и спивающихся пуэрториканцев, на весь здешний развал. Люди тут ни к чему не питают уважения, только и умеют, что разрушать. В прошлом году для них поставили миленькие крашеные скамейки, высадили аллею деревьев по всей длине той улицы, что проложена ниже. Неделю спустя ничего не уцелело: скамьи поломаны, деревья вырваны с корнем, изломаны, вырублены. Хотел бы я видеть этот квартал чистым, а вот люди чтобы вовсе исчезли». Неожиданно грубым жестом он изобразил, как расстреливает из автомата весь ландшафт из края в край. Потом расслабленно уронил руки и проворчал сердито, будто защищаясь: «Мне нужно, чтобы вокруг меня был порядок. Сознание — это такой хаос, что хватит уже». И потом еще долго не унимался, будто сам с собой говоря, что-то бубнил про декаданс, революцию, фашизм. «Восстания, уничтожение картин, разрушение красот…»

По правде сказать, до меня не совсем дошло, о чем он, собственно, толковал. Я чувствовала, что лучше не отвечать, да, пожалуй, и не слушать. Но в глубине души, хоть и не вполне улавливая смысл его речей, я сознавала, что они вызывают во мне резкий протест.

Мне представлялось, будто вся моя жизнь, все то, что я всегда уважала, любила и умела облекать в подходящую словесную форму, здесь внезапно обращалось в растоптанное и осмеянное ничто. В голове еще раз промелькнула мысль о муже, но не принесла никакой поддержки. Я была глубоко несчастна.

А художник тем временем продолжал. Он теперь перешел на другое, его лицо омрачилось, побагровело, будто в бешенстве. «Глупость. Эти рассуждения людей. Я иногда просто не могу их больше выносить… Я рву свои полотна, беру нож и кромсаю их все. И вышвыриваю на улицу». Потрясенная, я вспомнила клочья, что валялись на тротуаре, настолько поблекшие от дождей, что я так и не смогла догадаться об их происхождении. Я всегда не терпела насилия, порой страх что-то разрушить толкал меня на поступки странные и обременительные. Я храню все щербатое, надтреснутое, изодранное — мне кажется, что, отправив все это в мусорную корзину, я бы совершила какую-то трудно поддающуюся определению несправедливость. Вдруг мне необоримо захотелось расплакаться. Я отвернулась. Закусила губы, но слезы все равно потекли из глаз, и ярость на собственное бессилие, на неспособность себя контролировать лишь выжимала все новые слезы. Странные, нелепые слова застучали в висках: «Волк, степной волк…»

Он не обратил на мои слезы внимания. Нет, не то чтобы он ими пренебрег. Просто смотрел на меня, и его лицо не выражало ни раздражения, ни сочувствия. Он меня не видел. Именно это равнодушие вскоре помогло мне взять себя в руки. Рыдания утихли, я успокоилась, меня даже несколько забавляли теперь эти эмоции, возможности которых я в себе не предполагала, и я высказала желание посмотреть его картины.

Тогда кошмар этой сцены оборвался так же внезапно, как начался. А то, что последовало, было сплошным очарованием. Художник вытаскивал для меня полотна всех видов, большие и маленькие, а я только вскрикивала, не рассуждая. Обычно я скорее сдержанна, люблю высказываться со знанием дела и страшусь ситуаций, в которых требуется выражать эмоции. Рождение детей погрузило меня в столь глубокое молчание, что родные в конце концов даже решили, будто эта перемена мне досаждает, а между тем мои дети для меня всё. Даже трагические события войны, задевая меня очень глубоко, внешней реакции не вызвали, так что друзья не одобряли моего безразличия. Однако сейчас на ум приходили странные слова, те самые, которые я всегда презирала, туманные и приподнятые, вроде «прекрасно», «чудесно», «потрясающе», «волшебно». Они слетали с языка, перегоняя друг дружку, их так легко было повторять, они пенились, как игристое вино, и с ними ко мне возвратилось то сладостное опьянение, что я уже испытала при нашей первой встрече.

Художник взирал на меня с симпатией: похоже, я его забавляла. Вдруг меня посетила мысль. Или, если быть точной, сразу две. «Знаете, — сказала я ему, — ведь денег у меня нет, я ничего не покупаю и, кроме вас, не знакома ни с кем из знаменитостей. Я живу в верхней части города в довольно жалкой квартирке и никогда не интересовалась живописью». Он ничего на это не сказал, только затянулся своей трубкой. И все же продолжал показывать мне картины, давая пояснения с той же деликатностью, так же изящно и чувственно, как до моего заявления или, если это возможно, даже еще предупредительнее. Что до второй мысли, мелькнувшей у меня в голове, ею я с ним делиться не стала. Да и себе вскоре сказала, что она глупа до крайности: мужчина вроде него легко нашел бы в этом городе девиц пособлазнительней меня. К тому же ничто в его поведении не подтверждало идею, что я имею дело с искателем любовных побед. Самонадеянность и мелочность подобного предположения снова заставили меня покраснеть. Потом я вдруг разом и думать о нем забыла.