* * *

Вернувшись домой, детей я там не застала, да и мужа еще не было. Я обрадовалась такой передышке. Прислонила картину к стене, расплатилась с перевозчиком, закрыла дверь. Села. Я была наедине с моей картиной. И тут прилив энергии, на котором я держалась, иссяк. До меня дошло, что я только что потратила деньги, которые мы скопили на наш отпуск, да к тому же, ни с кем не посоветовавшись, совершила поступок, касавшийся всей семьи, и это при том, что в наших хоромах даже места нет, чтобы повесить картину такого размера.

Сердце глухо заколотилось. Было жарко, зной давил. Послеполуденный свет сделался блеклым, желтоватым. Я перевела взгляд на картину. Ее краски словно бы скопились, теснясь на поверхности, их расположение было плоско, банально, они утратили свой блеск и прозрачность. Очертания полос выпирали почти вульгарно, цветовые пятна цеплялись за них, будто клочья грязных тряпок. Я отступила на шаг. Теперь полотно казалось закрытым, будто по собственной воле отгородилось от меня решеткой.

Я испытала порыв тяжкой неприязни, тотчас сменившейся чувством унижения. Меня осаждали самые разнородные мысли, но все они, как острые иглы, впивались в мою совесть. Мне вспомнилось, как давно дети мечтают о новом фортепьяно взамен нашего старенького, буквально распадающегося на части, как муж откладывает с одного семестра на другой поездку в Европу, которая между тем необходима ему, чтобы продвинуться в своей работе, и как горько моя мама, оставшаяся во Франции, сетует на то, что мы вот уже год не видались. От угрызений, что и помощь детям Вьетнама мы забросили, хотя прежде горячо участвовали в этой работе, я перешла к соображениям более общего плана.

Оглянувшись на прошлую жизнь в целом, я вдруг спросила себя, не является ли сплошной ошибкой все наше пребывание в этой стране. Я задавала себе вопрос, удастся ли нам наперекор нашим ограниченным средствам воспитать детей так, как мы того желаем, и тут же другой — что мы будем делать, если кто-то из наших родителей тяжело заболеет, сляжет или если наша семья непоправимо распадется, причем по моей вине?

Потому что теперь мне стало ясно, что именно я, а не кто иной год за годом отказывалась вернуться. Меня куда сильнее, чем моего мужа, для которого вполне достаточно его исследований и привязанности близких, пугала возможность возвращения в родной город. И вот мне впервые показалось, что эта страна не примет нас никогда. Заезжие французские буржуа, пустые и амбициозные, остались для нас чужими как по стилю жизни, так и по устремлениям. Что до прочих соотечественников — молодых карьеристов или поверхностных любителей перемены мест, у нас, конечно, было совсем мало общего с ними. У мужа, разумеется, завелось несколько друзей среди американцев, с которыми он имел дело по работе, таких же лингвистов, но они всегда рано или поздно куда-нибудь переезжали. Хотя мой муж не жаловался на жизнь, у нас было достаточно забот, да и знакомств немало, но меня грызло беспокойство.

Все это в тот вечер с необычайной силой представилось моему сознанию. Чувство вины захлестывало меня с головой, и я горько заплакала. К тому времени, когда вернулся муж, я уже настолько надломилась, что все бы отдала за возможность отослать полотно обратно. Застав меня в таком отчаянии и увидев картину, муж, несомненно, в общих чертах догадался о случившемся. Он пробормотал всего одно слово: «Наконец…» Это показалось мне так странно — я не нашлась что ответить. А он ничего больше не прибавил, не считая шутки, примерный смысл которой состоял в том, что «отныне, похоже, я смогу возместить нашим шикарным друзьям с Ист-Ривер все те обеды, что мы им задолжали». Я была ошеломлена. Мне хотелось выплакаться в его объятиях, объяснить, какое сцепление обстоятельств привело меня к этому поступку, выразить ему свои угрызения, я бы желала, чтобы меня поругали и чтобы утешили, я жаждала найти опору в той нежной снисходительности, к которой он меня приучил. От его холодной покорности судьбе, от того, что он не проронил ни слова упрека, от этого отчужденного безразличия все во мне заледенело.

Я перестала плакать. Притулила картину к стене так, чтобы она занимала как можно меньше места, и стала, как обычно, готовить ужин. Когда дети пришли из школы, они меня попросили как-нибудь сдвинуть эту штуку, а то она им мешает играть в дартс. Их оживленная кутерьма наполнила дом, и вечер прошел так же, как всегда. Потом они отправились спать. Муж вернулся к своей работе. Я улеглась в соседней комнате. Пелена молчания повисла между нами.

Однако на следующее утро, когда дети ушли и муж в свой черед отправился на работу, я почувствовала, что настроение у меня исправляется. Возвратила на свои места вещи, которые они бросили в беспорядке, и только после этого направилась в гостиную.

Мою картину никто не потревожил, она была точно на том же месте, где я ее оставила накануне. При первом же взгляде на полотно неодолимый трепет радости пробежал по телу. Все мучения вчерашнего вечера и ночи вмиг исчезли. Дикое торжество обуяло меня. Итак, она в моем доме, она моя, больше никто и ничто у меня ее не отнимет, я достигла своей цели. Я проскользнула в глубину своего существа и притаилась там, как скрытная змея. Теперь окружающий мир стал для меня всего лишь огромным могучим врагом, у которого мне удалось вырвать свою добычу. Я тихонько засмеялась и мысленно обратилась к художнику: «Итак, вы попались на удочку, дали мне провести вас своей маленькой игрой, этим моим гневом вкупе с преклонением и наивностью! Будь я менее ловкой, вы бы никогда мне ее не продали, тем паче за такую цену!» И верно: хотя для нашего бюджета цифра была непомерно высока, он уступил мне картину чуть ли не за половину той суммы, которую предложила бы за нее галерея. Я вспомнила своего друга из банка, не знавшего об этой подробности сделки, и ощущение долгожданного реванша преисполнило меня веселым самодовольством. Подумала о муже и про себя цинично шепнула ему: «Твоей злости все равно надолго не хватит, да и как бы там ни было, у тебя есть твои книги, ими и утешайся». И о детях подумала — сказала себе, что они, по сути, не более чем эгоистичные маленькие зверушки и я за все прошлые годы уже достаточно им отдала. Вспомнив о матери, я пришла к заключению, что пора пожестче относиться к ее вечным жалобам, она тоже была молодой и, уж верно, имела в жизни радости, о которых никогда нам не расскажет.

Я растянулась на софе, упиваясь ощущением такого всесилия, какого отродясь не испытывала. Те, кого я любила, отодвинулись, слились с серой массой, с толпой. Моя жизнь всегда была так плотно, без зазора связана с их существованием, что казалось немыслимым, даже смешным представить малейшую дистанцию между нами. Теперь одиночество пьянило меня. У меня было счастье, принадлежавшее исключительно мне, которого никто из них разделить не мог, счастье даровое и бесполезное, и я чувствовала, как во мне растет могущественная, чуть ли не пугающая сила, готовая защищать его.

На картину я почти не смотрела. В ясном, легком утреннем освещении она все еще казалась тускловатой. Но я знала и то, что это впечатление нормально, что мне теперь нужно научиться понимать ее, жить с ней и что отныне у меня будет столько времени для этого, сколько потребуется. Ничто не к спеху, она останется здесь и будет меня ждать, покорная моим желаниям, мне вольно думать о другом, уйти, если вздумается, даже отдалиться от нее настолько, насколько захочу. Я испытала спокойное чувство собственности, полновластного обладания: когда бы то ни было и где бы я ни находилась, если угодно, я смогу вернуться и обнять ее взглядом, всю, без остатка.

* * *

Большую часть дня я занималась привычными делами, вспоминая о картине лишь от случая к случаю. Казалось, я избавилась от огромной тяжести, давившей на мои плечи, и сама вместе с тем неуловимо изменилась, хотя и вынужденно, под насильственным для меня, для всех нас влиянием «извне». В окружающей реальности произошло нечто такое, перед чем пришлось склониться не только мне, но и другим. На сей раз это уже не было грезой, нет. Картина — вон она, стоит там, доказательство чему столь же материально и очевидно, как вот это кольцо, что теперь так странно глядится на пальце, а некогда служило доказательством моего супружества.