Больше никаких прыгучих блошек — вокруг толклись бледные влажные тела, какие у них были дряблые животы, как они натужно двигались, каким спертым воздухом дышали! Приказы падали, как куски подсохшего дерьма, оно копилось кучами, словно штабеля мягких коровьих лепешек, которые, постепенно уплотняясь, делаются плоскими. Сколько времени придется ждать, пока они возвратятся к жизни, удобрят нашу почву, а воздух очистится? Личинки в тряпичных мешках ползали туда-сюда с мучительными усилиями, какими же тяжелыми и усталыми были тела, как медленно сползали с них коконы!

Течения города, разворачиваясь по кругу, вынесли меня к тому понтону, откуда я начинала свое плавание. Больше не было, значит, иного выбора, как только снова пуститься в путь, по тем же смрадным каналам, и так на веки вечные? Сколько бы существо города ни вынашивало в своей обширной матке, она извергает все те же формы. И как же были смехотворны все наши хилые измышления, как жалки цветные брелоки, которыми мы обвешиваем свои скрипучие тележки, чтобы скрыть эти унылые нескончаемые повторения.

Конец задорной зелени городских ветерков. Сомнения наплывали, как тучи, клубились на пути моих настроений. Ах, я могла бы и дальше держаться за насыщенный электричеством провод моей одержимости, но все уже было не то, и гроза заклубилась в моем теле.

Я думала, что легко, как играющий ветерок, перепархиваю с места на место, соскальзываю с самых острых отрогов, смеясь с ними вместе над их видимой остроконечностью, и, дразня своей зеленой бахромой, вовлекаю их в свое кружение. Но отроги не смеялись, каждое место, четко обозначившись в себе самом, считало себя единственным, вечным. И я больше не порхала, я напоролась на их острия, мне следовало оставаться там, где я есть, поверить в это место. Стать и самой таким же отрогом, затвердевшим и плотно вросшим в почву, а свою развевающуюся в вечном кружении бахрому выкинуть в мусорный бак. Меня больше не смешили жирные тела менеджеров, ловкие руки в перстнях, холодные и все проверяющие на ощупь, резкие голоса контролеров, не забавляли ни длинные носы исподтишка вынюхивающих добычу рекламных наводчиков, ни послушные марионетки, прыгающие так же, как я. При первом же лязгнувшем над ухом приказе перед глазами вспыхнул красный. Я сорвала с себя свой скромный маскарадный халатик. Он не поддавался, и я резким жестом разодрала его в клочья, швырнула эту пеструю рвань своре, которая бросилась на нее, а сама удрала через туалеты.

* * *

Внизу между стен все те же каналы продолжали обычное медлительное течение, перекрещивались снова и снова — вечный круговорот в нескончаемом топоте множества ног. Город, объятый штилем, раскинулся вокруг, его механический шум напоминал площадку для игры в крикет. Его глупый прибой бился о подножия зданий. Улицы расступались передо мной, словно падающие стебли подгнивших водорослей. Краски были разбросаны по ним грудой увядших лепестков.

Но где же она совершилась, эта грандиозная жатва, что заставила их облететь? Где тот сверкающий сноп цветов? В какой час, в каком краю можно было нарвать подобный букет? Неужели надо остаться в тесном лабиринте, подождать еще, влачась через долгие часы, годы, века, не получая от огромного неба ничего, кроме остатков этого разрозненного букета, случайно падающих там и сям, жалких, вечно подпорченных с краю, изъеденных червями или увядших! Ах, пусть этот сноп отдаст полностью все, что может, чтобы здесь и сейчас сжать его слабую плоть, заставить ее излиться, украсив небо красными султанами своего сока, а сердце его пусть взовьется ракетой, чтобы на черном дне времени раскрылся наконец громадный ослепительный витраж города.

* * *

И тут я увидела, как все краски вскипели. И бежевый, и каштановый воспылали жестоким багровым пламенем катаклизма, чья темная краснота вздувалась всеми красками, которые она вбирала в себя, растворяя в своем бурлящем горне. В этом расплавленном месиве краски кружились, словно цветы, сотканные из пены, мечущиеся анемоны, а между бурунами снова и снова взметались гигантские стебли огня. Оранжевый взрывался, фиолетовый грубо разжижался, скатываясь ртутными каплями, растекался желтый, синий падал, как рушатся утесы, а зеленый, чуть этот жар его коснется, испарялся. Во мне бесновалось насилие, рожденное отчаянием и похотью, из темных дыр моей жизни восстали невредимыми все страсти, но теперь они словно по волшебству вдруг выросли до гигантских размеров. Если в пору их детства они были маленькими чарующими и жестокими зверушками, созданными для игры, то теперь они обернулись громадными чудищами, которые оспаривали друг у друга хрупкие клочки моей жизни. Пламя занялось со всех сторон.

Я могла бы, конечно, перекинуть через эти потоки расплавленной лавы переходные мостки, опирающиеся на все те цвета, которые я испытала, но они, пожираемые жаром, тотчас уплыли бы клубами тумана. Я могла бы вбить краски в землю, как столбы, как сваи. Но что-то побежало бы от моих пальцев вверх по колонне, которую я бы воздвигала, у меня не нашлось бы достаточно убежденности, чтобы наладить, утрясти свои краски, сделав их несгораемыми. И тогда вершина колонны вдруг беспощадно надломилась бы, взорвавшись мрачным огнем, алое сердце взрыва заволоклось бы дымом, то была бы едкая алость последнего сгорания, где зеленое уже не сможет быть ничем, кроме мифической саламандры.

Итак, не оставалось ничего иного, как отдаться пожару, пошвырять в огонь куски своей плоти и упиваться этим ненасытным опьянением до последнего уголька, пока не рассыплешься в пепел. А после этого, может быть, обретешь ту невинность, о которой говорится в книгах.

Огонь заражал меня своей лихорадкой. Чем выше взметались языки пламени, тем жарче становилось мое возбуждение, и они сливались в едином взрыве. Ярко-красное сердце огня кипело под каждой из моих дорог, под каждой из моих красок. В любой миг я рисковала поскользнуться, и тогда, обернувшись пожаром, я, может статься, как пламя, испепелила бы все вокруг.

Но нет, жар лишь опалил мое лицо. Огонь оттолкнул меня своим яростным дыханием, и всесожжение не состоялось.

* * *

И вот я вернулась в город еще на несколько дней. Когда дул ветер, я научилась расправлять крылья. Теперь ветер стих, и мои крылья тоже поникли, но я продолжала путь пешком. Если подключалось течение, я учтиво следовала за ним, когда оно меня покидало, опрокинув навзничь, я поднималась вновь. Стоило какому-нибудь цвету заявить о себе, я подобающим образом снимала перед ним шляпу своих эмоций, но потом надевала ее снова. Я делала то, что надлежит, не позволяя красному зайти дальше опушки и следуя стародавними тропинками зеленого. Но я им не верила. Зеленый тоже был недостаточен, он мог отступить перед красным. Два изначальных цвета пришли ко мне, они играли со мной, а не оберегали меня. Мое тело не удерживало красок.

Наконец зеленый исчез полностью. Осталось лишь болтливое журчание каналов по камням огромных строений, и этот шум стал для меня нестерпим. Казалось, город разбился вдребезги, словно бутылка, и я шла по его острым, со скрежетом трущимся друг о друга осколкам. Внезапно я осознала, что невозможно провести ночь, хотя бы всего одну, в этой невразумительной местности. Как я смогу заснуть на обломках огромной развалившейся вазы города, где моему телу примоститься среди этих режущих граней, которые в клочья раздерут мой сон? Я отыскала свой спальный мешок и направилась в парк.

На его дорожках еще мелькали последние велосипедисты. Под деревьями уже копилась мгла. Я пересекла этот почти лесной участок в надежде, что, может быть, выйду из него уже не здесь, окажусь в каком-то ином пространстве. Но меня вынесло на центральный газон. Заходящее солнце здесь било в упор, как прожектор. Я развернула свой спальник и улеглась. Тень осталась вдали, у кромки деревьев. Потом солнце скрылось, и она подползла ближе. А там, совсем далеко, на фоне неба четко прорисовались, ощетинившись сверканием стекол, крепостные укрепления города. Оттуда не долетало ни звука. Я уснула прямо на голой земле.