* * *

Я жила где придется, у кого ни попадя. Меня, как электрон, носило по городу кругами, я зацеплялась где-то или отцеплялась по прихоти случайных встреч. И заметила, что, если вращаться таким манером достаточно постоянно, притом — важное условие — без остановки, умудряешься никоим образом не нарушать равновесия.

Но останавливаться не следовало. И главное, не забивать себе голову заботами о том, откуда в следующий раз возьмется еда, кровать, чтобы лечь, тело, чьим жаром напитаешься, голос, звучание которого мимоходом зацепит твое внимание. Я заметила, что в прямолинейных теснинах улиц и даже внутри жестких коробок из стекла и бетона движутся некие бесчисленные потоки. Стоит лишь отдаться на волю течений — этого достаточно. В огромном теле города я уподобилась маленькому кровяному сгустку, который, оторвавшись от стенки сосуда, путешествует по артериям и венам. Его внутренности стали моей средой обитания. Я блуждала по улицам, проникала в жилые здания, поднималась по лестницам, входила в квартиры, я прошла через долгую череду апартаментов самых различных очертаний, расположенных друг за другом, словно штабеля ящиков, я бросалась в этот лабиринт, всякий раз твердя себе: «Не противься». Любое место подходило мне, и ни одно меня не удерживало. Стоило пришвартоваться куда-нибудь, чтобы внутренняя секреция моего естества тотчас заработала с новой силой, благо я не мешала ей бунтовать, что всегда сопровождалось целым букетом ядовитых испарений, а при первом конфликте разрывала все и уходила. Малейшая попытка давления заставляла меня взрываться, как гейзер, и, если моим минутным спутникам не удавалось, проявляя чудеса интуиции, найти благоприятное течение, я тут же хлопала дверью, больше не пытаясь ни объясниться, ни понять.

* * *

Однажды я оказалась у подножия гигантского стеклянного здания. Вереница флагов, выставленных по стойке «смирно», являла взору свои кричащие краски, и я забавлялась, глядя на эти цветные пятна во вкусе умственно отсталых. Час был уже поздний, и окна на всех этажах светились непрерывными рядами. Глаза мои перебегали от одного освещенного прямоугольника к другому, вдруг невольно померещилось, что они выстраиваются по этажам в цепочки, будто кадры кинопленки, и стало как-то не по себе. Я отвернулась и внизу, перед проезжей частью, заметила очень высокую скульптуру. Меня тотчас охватило непреодолимое желание коснуться ее. Я двинулась к ней довольно нерешительно, но тут часовой, что прохаживался в нескольких метрах от ограды, дружески помахал мне рукой, и я осмелела. Скульптура имела в центре плавное углубление, с одного боку поверхность мягко скользила, с другого вспучивалась, сама же пустота была оформлена в виде столь тонко вылепленных объемов, что оставалось лишь поддаться обаянию, скользя взглядом по их извивам. Меня обуяла отчаянная тоска. Город, отступивший в сторонку, был таким грубым со своими приливами, отливами, водоворотами без числа!

В этот момент турникет парадного входа пришел в движение. Выходила группа. И тут я их вдруг узнала: дипломатов, чиновников, секретарей, — все это были мои ученики из ООН, те самые, которым я когда-то преподавала стройную систему грамматических правил нашего языка. А за их спинами, за высоким стеклянным фасадом была шахта лифта. Двадцать пятый этаж, зал 2506, пятнадцатый этаж, залы 1526, 1527, 1528, потом коридоры, эскалаторы, пост охраны, зал совещаний, поворот, четвертый этаж, кафетерий, туалеты с их скользкими, лабораторно чистыми поверхностями, взгляд вниз на мерцающий огнями город, лифт, стрелки, указывающие вверх и вниз, краткое ожидание, тот же путь в обратном направлении. Все туда же, в город.

Я села и стала припоминать. Мне все это вдруг представилось так ясно. Вспомнилось, как я жила, прицепившись к скале, и все мои пути расходились лучами от этого раз и навсегда установленного центра, что господствует над городом. А сам город был переплетением так же четко определенных траекторий, по которым я с удобством двигалась в нескольких заранее скрупулезно рассчитанных направлениях. Город являл собой сеть, аккуратно растянутую между ориентирами, бессменными, надежно вколоченными в землю указателями: библиотека, университет, школа, парки, — все те места, между которыми время и пространство, сливаясь, отвердевали, так что на магме города во всей своей основательности отпечатывался план привычек, переплетение каменных дамб, по верху которых я в полной безопасности могла передвигаться туда и сюда. Я перебирала эти воспоминания, но они были теперь всего лишь окаменелостями с тощими иссохшими ребрами. «Это музей», — сказала я себе. Надо наклоняться и вчитываться в этикетки, чтобы понять, что перед тобой.

Но у меня разбаливалась голова даже от одного чтения этикеток. Я знала, что больше не смогу ходить по музеям. Город, отданный на произвол изменчивости, был подобен морю, где скалы появлялись теперь лишь для того, чтобы исчезнуть, берега смутно проступали в тумане и, покинутые, оставались позади, клочки суши, едва исследованные, теряли интерес.

Я перепрыгивала с островка на островок, и они тотчас шли ко дну у меня под ногами, приходилось без конца покидать один ради другого. Все это были только волдыри на поверхности, пузыри, тотчас выпускавшие воздух. А я сама была топью, тинистой трясиной на морском дне. Так что, будучи на поверхности, я могла сесть в любую плохонькую лодчонку, это уже не имело значения — клочок земли, где можно высадиться и поесть, всегда подвернется вовремя. А если не подвернется или ощетинится укреплениями, что ж, надо плыть дальше под водой, глазами утопленницы созерцая штриховку зыби, подернувшей над тобой волны, пену, что оседает на город, отвердевая на его стенах.

А потом опять всплыть, в который раз предаться течениям, скорым и горьким, несущим в гору, в город.

* * *

Я снова пустилась бежать, уподобившись потоку, яростно пробивающему себе путь. С берегов, проносившихся мимо, неслись вопли, там оставались истерические припадки, битая посуда, буйные выходки, хлопанье дверьми, лестницы, с которых я сбегала стремглав. Я бросила Л. потому, что он был свирепым, а Н. — потому, что она была слишком нежной. Я ушла от Т. потому, что он был похож на меня, от С. — из боязни, что стану бояться его, а от Б. — из боязни, что он будет бояться меня. Я уходила, потому что мне нужно было бродить по ночам и спать днем. Уходила, чтобы не сказать каких-то слов, которые бы все зачеркнули, чтобы вообще избавиться от надобности что-либо говорить или, напротив, чтобы поговорить, причем немедленно, хоть с кем-нибудь. Я ложилась спать на асфальте, на плитах мостовой, на полу, один раз — на ковре из трав в полной цветов оранжерее среди чистого поля, в то время как снаружи намело снега до самых стекол, а то, помню, и на парковой скамейке, закутавшись в большой кусок белого полиэтилена, что дал мне сумасшедший мистик, который проповедовал под дождем, а еще однажды — на трясущейся кровле полуразрушенной башни, где вместо окон зияли дыры, а от стен остался один скелет.

* * *

Бури настигали меня все чаще. Со скоростью урагана проносились мимо лица, тела, пейзажи. Я пыталась вырваться, но при каждом усилии круговерть только еще более ускорялась. Краски затевали оголтелую сарабанду, прыгали друг на друга, кусали себя за хвост, как взбесившиеся змеи, оставляя в своем кильватере головоломное кружение черных извивающихся шнурков, черных покрывал, черных стен, огромное черное колесо, что вращалось все быстрее, постепенно раскаляясь, плавясь в жидком сверкании.

Я написала художнику, умоляя его о встрече. Он не ответил. Я стучалась в дверь его новой мастерской — ни души. Пошла в старую — там дверь открылась. Он холодно поздоровался, предложил войти. Я рассказала ему все, что со мной случилось. Его лицо сделалось мрачнее тучи, он процедил гневно: «Зачем вы пришли? Мне нечего вам дать!» Распахнул дверь большого зала, показал разбросанные по полу изодранные полотна и другие, прислоненные к стенам. Там же стояла походная кровать. «Я не более чем вот это, и это, и это. Вам не кажется, что с меня довольно моих собственных бзиков? Мне пришлось переехать сюда, пришлось брать заказы, я перестал понимать, куда меня занесло с моей живописью». Потом рубанул грубо: «Не люблю психов!» И выжидательно застыл в молчании перед своими полотнами. Наконец сказал: «А теперь мне надо работать».