Но тут я вспомнила маму, ее горячую веру в Бога, ее христианскую кротость и ее твердую уверенность в том, что все это мы должны перенести…

Потом я подумала о Наталье Александровне, о Леле и о Вале. Нет!.. Я не вольна была распоряжаться собой, ведь я была не одна.

Я подавила поднявшиеся во мне чувства и, сев за пианино, заиграла:

«Вот мчится тройка почтовая…»

Один день шел на смену другому, и мы должны были приспосабливаться к той нелепой жизни, в которую попали. Живя в условиях домашнего ареста, мы научились хитростям. Так, например, Агеева и его товарищей мы решили между собой называть «огурцами».

Иногда мама, стоя наверху лестницы, спрашивала возвращавшуюся из кухни Наталью Александровну:

— Есть у нас огурцы?

— Да, по-моему, только один большой остался…

Это означало, что все ушли и внизу, у себя, только Агеев.

— Как там насчет огурчиков? — спрашивали мы в другой раз.

— Вот уж не знаю, — бывал ответ, — какие-то паршивенькие, по-моему, там остались.

Это значило, что Агеева и Колосовского нет, а дома только младшие чины.

Таким образом, разговоры об «огурцах» были у нас в большом ходу и долго нас выручали, помогая нам ориентироваться в общей обстановке.

Наконец пришел к нам наверх сам Агеев.

— Искал-искал я ваших огурцов в чулане, — сказал он, обращаясь к Наталье Александровне, — да так и не нашел… А ребята мои как раз картошку раздобыли, так не дадите ли нам несколько огурчиков?

У Натальи Александровны от страха язык прилип к гортани, мама нервно закашлялась.

Побледнев, Наталья Александровна повела сбивчивый и путаный рассказ о какой-то бочке прокисших огурцов в больнице, из которой ей якобы давали иногда домой то два, то три огурчика.

— «Два»… «три»… — злобно передразнил Агеев, — да вы их каждый день жрете, токмо и разговору у вас с утра што об огурцах…

И чем мрачнее становилось лицо комиссара, тем бессвязнее лепетала свою небылицу об огурцах перепуганная насмерть Наталья Александровна. Наконец Агеев окончательно помрачнел, сплюнул со злобой прямо перед нами на ковер и ушел, хлопнув дверью.

После этого случая всякий разговор об огурцах прекратился. Однако мы не унывали и стали называть Агеева «катушкой белых ниток», Колосовского — «катушкой черных», а всех остальных — «мотками штопальных ниток». Теперь вздумай Агеев или его товарищи попросить у нас ниток, то мы могли бы уже безоговорочно удовлетворить их просьбу. Но ниток они не просили, а после истории с огурцами Агеев смотрел на всех нас хмуро и подозрительно.

Положа руку на сердце, чем мы ближе узнавали Агеева, тем более удивлялись: нам просто не верилось, что в руки таких, как он, могла перейти власть, что такими, как он, было взято управление всей Россией. Мы думали, что советская власть удержится недолго. Наверное, так думала и та интеллигенция, которая в первые годы после Октябрьской революции не шла на работу к большевикам.

Агеев и его товарищи были не только безграмотны, но, собираясь за столом за вечерним чаем, они, вспоминая свою жизнь в деревне, совершенно серьезно рассказывали о порче скота, о лечении заговором, о каких-то бабках-колдуньях и о сглазе…

Мы лично взяли за правило никогда и ни в чем им не противоречить, так как после нескольких случаев наших с ними споров отношение Агеева к нам стало страшно враждебно. С тех пор мы умолкли и делали вид, что во всем с ними согласны.

Медленно, один за другим тянулись месяцы зимы. Что это была за пытка!.. Иногда по вечерам я забиралась к маме на постель, и мы шепотом делились впечатлениями: вспоминали наше пребывание в тюрьме и находили в тех днях больше преимуществ, нежели в нашем теперешнем положении. Там в промежутках между вызовами, от допроса до допроса, мы знакомились, а порой и сдруживались с такими же несчастными, как и мы. У нас были часы, когда мы все вместе разговаривали, обсуждали, советовались, предполагали — на это на все у нас было право, а здесь?.. Здесь все двадцать четыре часа мы чувствовали себя под надзором, жизнь наша была вся точно под стеклянным колпаком. Неусыпные глаза следили за нами. Мама, Наталья Александровна, Леля, Валя и я уже никогда больше не вели ни о чем общей беседы. В любой наш разговор неизменно вмешивался либо сам Агеев, либо Колосовский, либо несколько человек сразу. Стоило нам всем вместе сесть читать вслух, чтобы отдохнуть, как Агеев и Колосовский подсаживались к нам.

Когда мама со мной хотела пойти в баню при больнице, Агеев не пустил.

— Мойтеся в кухне, — мрачно сказал он, — никуды за ворота не пойдете.

На все наши вопросы он отвечал, что ждет относительно нас какого-то «особенного распоряжения».

Заняв весь первый этаж флигеля, Агеев устроил в нем свою резиденцию. К нему приезжали то из Москвы, то из Нары. Он получал много почты и отвечал на нее, сидя в так называемой «бывшей офицерской» комнате за письменным столом моего брата. Долгими часами разбирал какие-то бумаги.

Жалоба Владыкиной, посланная в Центр, только узаконила вторжение Агеева на территорию, принадлежавшую больнице, и утвердила его проживание на ней.

О Фоменко ни сам Агеев, ни его товарищи и никто из нас никогда не вспоминали, и казалось, что той страшной ночи никогда не было.

Так шли дни, и, когда прошла Масленая неделя, когда лучи солнца становились день ото дня все ласковее, а лазурь засинела по-весеннему, мы вдруг почувствовали дикую тоску по свободе. Со всех сторон, искрясь на солнце, струились капели. Под снегом, в глубине, шурша между льдом, шелестели первые весенние воды и, вырвавшись в узкую ложбинку из-под снежного сугроба, весело журча, устремлялись все дальше и дальше. Весенний ветер налетал озорными порывами, и казалось, парк шумит по-прежнему, полный весеннего хмеля.

К этому времени у нас настал кризис с продуктами: все привезенное мамой и Натальей Александровной заканчивалось. Есть становилось нечего. Не могли же мы стать иждивенками Агеева и его компании или же поедать тот ужин, который приносила ежедневно из больницы Наталья Александровна. К тому же надо сказать, что из ее двух дочерей все доставалось главным образом прожорливой Леле, которая меньше всего заботилась о своей младшей сестре. Да ведь и этот ужин приносился только вечером, когда Наталья Александровна возвращалась со службы, а чем бы мы все питались днем?

Тогда встала самая острая необходимость во что бы то ни стало проникнуть в «Шехеразаду». Надо было извлечь оттуда ковры, ткани и еще какие-либо вещи. Они должны были быть небольшого размера, чтобы Наталья Александровна могла мало-помалу, по одной штуке, выносить их из дома, а те же неизменные Борщи — наши покупатели и поставщики, — конечно, наменяли бы нам на них разных продуктов. Но как это сделать?..

После того как специально присланным из Нары товарным поездом все содержимое дворца было вывезено, то, что хранилось в «Шехеразаде», было нашим единственным реальным фондом, на который мы с мамой могли просуществовать.

И все мы загорелись одним желанием: проникнуть в «Шехеразаду». Чтобы это осуществить, надо было составить план, взвесив все обстоятельства, хорошенько его продумать. На это надо было время, и уже потому это было не так легко. И вот урывками, между делом мы все перекидывались той или иной фразой. Это бывало в минуты, когда мы ставили самовар или все сообща мыли посуду. Потом мы задумали собираться во Дворе под тем предлогом, что хотим пробивать желобки для стока весенней воды. Так, подбегая одна к другой то с лопатой, то с ломом, а иногда и с топором, мы, пересекая по всем направлениям двор, имели теперь полную возможность обсудить все детали задуманного нами дела.

Мы с Валей были бесконечно счастливы! Еще бы! В нашу жизнь вошло что-то новое, тайное и волнующее. Все это было похоже на заговор, а уж это одно было интересно!..

Среди ночи, в полной тишине, нам удалось сдвинуть железную пластинку, вставить ключ и, дважды повернув его в замке, отпереть потайную дверь. Затем мы вынули ключ, задвинули пластинку на прежнее место, и она снова потерялась в рисунке нашего герба.