— Все-таки повезло мне, что я тебя встретил! Мы с тобой давно друг друга знаем, сразу возникает Воспонимание…
— Воспоминание, — машинально поправила я.
— Не-ет, вос-по-ни-ма-ни-е! Понимаю, потому что помню! Воспонимание — это только между друзьями детства может быть… Ты меня сейчас понимаешь? Ты понимаешь меня?
Я кивнула — понимаю. Можно подхватить, как бывало, развить мысль, раскатить телегу от вос-понимания до взаимо-поминания, но в случае с больным зубом и нетрезвым Саньком это было излишне (каждый из них был самодостаточен и на комментарии не реагировал).
— И я тебя понимаю, потому что помню. Все эти твои творческие прибамбасы… с самой школы. Попытки делать. Я давно хочу тебе сказать — ты многое умеешь, там вокал, литература, музыка. Но ты стесняешься. Стесняешься! И из-за этого… ни черта не получается. Ты извини меня, что я так говорю, но зачем ты, к едрене матери, стесняешься?
«И ты, Брут…» Я запила чаем таблетку темпалгина, со стуком поставила чашку и ответила:
— Слушай, Ярилло, ты когда-нибудь даймонов встречал?
Он сделался строгим. Обиделся.
— Я, конечно, пью… и напиваюсь, конечно. Но до зеленых чертей — ни разу. Ни ра-зу! Это ты зря так, Ира.
Пока я смеялась, он с трудом поймал оборванную нить мысли и продолжил речь в том смысле, что, если не стесняться, все получается — мы являем миру Конечный Продукт, мы засвечиваемся и вешаем на грудь мишень. И тогда возникает следующая стадия — Стадия Сопромата. Сопротивления Материи, которая диалектически противопоставлена Духу. На этой стадии из Перми надо уезжать, потому что Пермь по определению находится в Глубокой Жопе, и движения, не связанные с переработкой нефти, рубкой леса и изготовлением орудий убийства, здесь не приветствуются. Хотя нет: единственное предназначение искусства здесь — развлечение тех, кто перерабатывает нефть, рубит лес и производит орудия убийства. Сама понимаешь, с внезапной агрессивностью сказал Санек, что это должно быть за искусство. Следовал вывод, что его, Санька, Продукт — вещь в Перми совершенно ненужная.
— Я понял это вчера. Вчера только, старый идиот! Все думал можно что-нибудь сделать здесь! Сотворить… Настоящее. Жить параллельно! Но — нельзя. Не-во-змо-жно. Прикалываться — можно, но делать — нельзя.
Голубые глаза Санька приобрели пронзительный оттенок, каким ледяной ветер окрашивает небо в те прощальные дни, когда осень так напоминает весну Я вспомнила его в юности, когда представлялось, как хорош он будет лет этак через дцать: отшлифует свои умения, наберется мудрости. Предполагалось, что мутный пермский прибой будет разбиваться о него как о всесильную скалу, цвета летнего зенита, никогда не потускнеют его глаза и уж точно никогда не возникнет потребности ни от чего спасаться посредством распития в одиночку спиртных напитков.
— Нельзя делать… — Он устремил отчаянный взор в перепутанные ветки за окном, будто надеялся отыскать в них ларец на цепях, в котором упрятана смерть супостата, не позволяющего делать. — Остается уезжать. Все менять, все — воздух, кровь в венах, время. В других местах другое время, знаешь ты об этом? Погрузить себя в иные растворы. Или поедешь по-другому, как Серега. Помнишь Серегу-барда? Так вот видел я его вчера вечером в трамвае с картой… этой, схемой. Два года не виделись, и вот он едет в трамвае и держит перед собой лист ватмана. Лист ватмана, обеими руками держит, на нем схема. Космического разума.
— И что там, на схеме? — Даже зубная боль во мне замерла.
— Да бог его знает. Я как увидел, что он ко мне направляется, почти что на ходу катапультировался.
— Жаль.
Санек посмотрел на меня с умилением, произнес длиннейшую запутанную фразу на тему: «Ты не ругайся, Ирка, я пьяный, извини меня, ладно?» — и начал в самом деле устраиваться на коврике у порога. Будучи (не без усилий) уложенным на диван, пробормотал:
— Мне повезло. Столько вокруг хороших людей. Если бы вокруг не было столько хороших людей, я… я был бы еще лучше! Ведь если вокруг столько хороших людей, рядом с ними как-то хуже выглядишь… А так бы я один был такой хороший. Но я не жалею, я радуюсь, наоборот. Мне хорошо…
Он смежил веки, сжался в комок и сдался призрачной птице сна, унесшей его так стремительно, что прозвучавший в ту же секунду телефонный звонок уже не достиг его слуха.
Я сняла трубку, и у меня отвисла челюсть. Звонила Олька. Всхлипывая и заикаясь, она поведала, что Санек пропал и это полный капец, ибо вчера вечером они капитально поцапались. Я молча слушала, а окружающий мир неохотно, с изумлением и скрипом переворачивался с ног на голову — периодические уходы Санька от Ольки никогда не считались серьезным событием, невзирая на то, поссорились супруги или нет. И уж кому-кому, а мне в случае пропажи мужа Олька могла позвонить только в самую последнюю очередь.
— По-моему, ничего страшного. Думаю, к вечеру найдется. — Я покосилась на диван. Санек спал мертвецки, бесшумно, слегка приоткрыв влажный рот. — В первый раз, что ли? — Я запоздало сообразила, что последнюю фразу можно было и не говорить.
— Я боюсь, он чего учудил.
— Например? — осторожно спросила я.
— Да он все что хочешь может! Он и с моста прыгнуть может! И в драку влезть! И к бабе может пойти! К любой! Он же… Ты знаешь, он какой ушел? Я работать не могу, ничего… Я к тебе сейчас приеду.
— Не надо!
Наверное, я ответила слишком поспешно. Олька растерянно замолчала, шмыгнула носом:
— А что так?
— У меня тут родственник… два родственника спят, проездом из Йобурга. Давай лучше я к тебе. Только скоро не жди — гололед и транспортные проблемы.
— Ага, — покорно сказал Олька.
Тихо чертыхаясь, я влезла в ботинки и куртку. Спохватилась, написала на большом листе крупными буквами: «Ты здесь не был. Уходя, хлопни дверью. Не смей подходить к телефону». Скотчем прикрепила бумажку на стену так, чтобы взор проснувшегося героя первым делом упал на нее, и выскочила вон.
До Ольки пришлось добираться пешком — пять кварталов.
Странное желание — искать у меня поддержки и сочувствия, мы никогда не были задушевными подругами, разговаривали всего несколько раз, у них дома и на каких-то вечеринках… Самое же печальное и смешное, сообщить ей, что Ярилла жив-здоров и спит в данный момент на диване в моей квартире, нет никакой возможности: в ревности своей Олька доходила до кретинизма. Впрочем, и до ясновидения. Неужели она что-то почувствовала, подумала я, ощущая, что глаза у меня уже как-то воровато бегают. Хотя какого дьявола! Мы с Яриллой испытываем друг к другу чистые братские чувства еще с тех пор, как он через весь класс пулял мне в затылок катышками жеваной бумаги. Озаренная этим воспоминанием, я надавила на перламутровую кнопку, вызвав к жизни спотыкающуюся мелодию «Калинки-малинки», и Олька с порога упала в мои растерянные объятия.
— Ну что ты, Оль, ну успокойся, — бормотала я, осторожно вдвигая ее в прихожую.
Дальше были слезы и увещевания, мои рассудительные монологи о жизни, чай с мятой и вчерашние оладьи, экскурсия по единственной комнате, заваленной атрибутами Олькиного рукомесла — лоскутками, бисером, катушками ниток, раскроенными тряпочками.
Я долго разглядывала вышитую золотистым бисером птицу, чьи крылья были распростерты не для полета, а словно бы для защиты, словно заслоняла она ими что-то бесконечно ценное, а змеиная хохлатая голова ее, казалось, вот-вот повернется вопрошающе и грозно…
— Это Нехбет, — важно пояснила Олька. К этому моменту она почти совсем успокоилась. — Богиня фараонской власти. Это будет такая сумка, здесь вот так, так, здесь молния и карман. Вообще, на сумки волна пошла, много заказывают.
— Ты здорово ее вышила. Как живую. А кукол теперь совсем не делаешь, невыгодно? — Я помнила волшебных Олькиных кукол, воздушных и сладких, как мечта гимназистки. Их однажды разом скупил один чудак для коллекции.
— Кукол? — озадаченно переспросила Олька. — Каких кукол?
Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что она не шутит.