…Шантажировать Элеонору уже не имело смысла. Сейчас, когда Поль достиг совершеннолетия и мог стать полноправным наследником, гораздо выгоднее было помочь ему упрятать мамашу за решетку. Оказать квалифицированную юридическую помощь в обмен, скажем, на акции в судостроительной фирме.

Шансов выиграть судебный процесс у Элеоноры теперь не было. Все прежние аргументы защиты оборачивались против нее — о повторном возбуждении дела ходатайствовал сын, которого она с младенчества обрекла на пожизненное сиротство. Пожизненное, ибо отвергла его и совершеннолетним. Значит, ничего истинно материнского у нее к нему не было и нет. Следовательно, Израэля она убивала хотя и не преднамеренно, но действительно осознанно, вовсе не будучи под влиянием сверхсильного инстинкта матери, который якобы затмил рассудок. Суд же, мотивируя этим обстоятельством оправдательный приговор, был либо подкуплен, либо введен в заблуждение инспирированной кампанией: «Отдайте сиротке маму!»

Конечно, это звучало дико: у матери нет ничего материнского. Поверить подобному утверждению не только трудно, а просто немыслимо. Но важны ведь поступки человека, его поведение.

Как выяснилось, свое более чем странное отношение к сыну Элеонора продемонстрировала еще в родильном доме, едва Поль появился на свет.

Лео — он тогда еще был жив — удалось разыскать в Нью-Йорке врача Генри Спонга, который принимал у нее роды. Вспоминая тот день, старик и теперь, спустя восемнадцать лет, все еще искренне поражался.

Приняв ребенка, здорового, розовенького крикуна, он, как обычно, поздравил роженицу.

— С наследником вас, мамаша! Богатырь, ну, богатырь, фунтов, наверное, пятнадцать!

При этих словах Спонга у нее так исказилось лицо, что стоявшая у ее изголовья медсестра испугалась.

— Вам плохо?

Еще не отдышавшись от только что перенесенных родовых мук, она медленно повела глазами по сторонам и вдруг забилась в истерике:

— Зачем он мне? Зачем? Мне нужна дочь, наследница, дочь нужна! Я больше не смогу, не смогу!

Все, кто был в операционной, от растерянности не знали, что ей сказать. Они надеялись, что в палате, когда ей дадут кормить ребенка, она успокоится сама.

Подпускать малыша к груди Элеонора не пожелала…

Против нее говорили и показания Спиро Холдемана — директора сиротского дома. По условиям контракта всю историю Поля Фридмана он должен был хранить в строжайшей тайне, но, коль она раскрылась без его участия, скрывать остальные подробности он уже не видел необходимости. Свое решение сдать ребенка в сиротский дом Элеонора, по его словам, объясняла тем, что, хотя суд ее оправдал, сын, когда подрастет и все узнает, за отца будет мстить. Он ничему не поверит, в нем взбунтуется отцовская кровь…

Боялась сыновней мести, значит, понимала, что оправдания зыбки, сама не верила в их обоснованность.

Рональд подтвердил: да, положение защиты на этот раз почти безнадежное… Он очень сокрушался, казнился своей недальновидностью, тем, что не внял доброму совету Глена. Но кто же мог подумать, что они столько всего соберут? Документы, свидетели, а там, возможно, еще что-то, кто знает, что они еще подсунут прокурору… К сожалению, выход только один: попытаться договориться с Полем. Хотя сомнительно, чтобы он пошел на примирение. Невыгодно ему мириться. После суда он получит все, до последнего цента… Да и можно ли на него положиться? Все равно копии документов он припрячет. Прикинется овечкой до другого, более удобного момента. Или до первой размолвки. Парень, по информации Глена, — не простачок, своего не упустит, из глотки вырвет. Говорят, он уже раздает расписки на тысячи долларов и даже кому-то из своих советчиков пообещал все или часть акций в судостроительной фирме. Заранее чувствует себя наследником…

Она сидела угрюмо сосредоточенная, молча слушала. В мозгу у нее тяжело ворочались только ей ведомые мысли… На пушистом китайском ковре у ее ног лежала огромная, как теленок, бело-рыжая борзая. Вытянув свою острую, несоразмерно маленькую мордочку, с собачьей преданностью и грустным сочувствием смотрела на хозяйку. Казалось, она все понимала и печалилась оттого, что не может утешить.

Бесшумно крутились под потолком алюминиевые лопасти старомодно-казенного вентилятора. Пахло дешевыми духами, собачатиной, дорогими гаванскими сигарами — Рональд курил. Похожий на преуспевающего, но удрученного временной неудачей дипломата, он продолжал вслух размышлять… Да, ситуация скверная. Поля нужно как-то остановить, чересчур он закусил удила. Может быть… Это, конечно, крайность, но если иного выхода нет… Она вздрогнула, глаза вспыхнули ужасом: нет-нет! Не надо его трогать…

На рассвете, когда над сонным городом плывет еще не подрумяненная солнцем сизая дымка и тишину нарушает только ранний щебет птиц, дом-псарню разбудил выстрел.

…В кабинете на письменном столе полицию ждал запечатанный конверт, адресованный нотариальной конторе.

Все свое состояние, банковский капитал, акции и дом Элеонора Кингсли завещала двумстам собакам, перечисленным поименно.

Опекунам своих четвероногих наследников она назначила «Коммершиал бэнкинг энд кредит систем» — коммерческо-кредитный банк.

Полю не досталось ни цента. Он никак не мог с этим смириться. Ему казалось, что подобное завещание может написать только сумасшедший и потому считать его действительным нельзя. Бросив институт художеств, он за два года закончил юридический факультет и затем, став адвокатом, много лет судился, но высудить ничего не удалось. Суд неизменно отклонял его иск, так как завещание, по определению экспертизы, писалось человеком вполне нормальным… Собаки? Что поделаешь, такова была воля усопшей…

Поняв, что вся манерность Одуванчика, его пустопорожняя велеречивость и туманные недомолвки — всего лишь ширма, за которой скрывается врожденная трусость, Джексон расхохотался от мстительного злорадства, по потом, вспоминая историю Элеоноры, он смотрел на Поля, и его застарелую желчь подавляло досадное, не ко времени заявившее о себе раскаянье.

Этот развинченный золотозубый фигляр уже давно действовал ему на нервы, и часто, встретившись с ним, он с трудом сдерживался, чтобы не ударить по его заволоженно-сонным зенкам. Но разве тот, похожий на пушистый рыжий шар на палке, мальчишка, с перепугано-шальными, как у всполошенного зайца, глазами был фигляром? И разве не Джексон вербовал его в шайку, сделавшую из него фигляра? Пусть по указке, под дудку Лео и Глена, но пел ведь соловьем, красиво старался…

А каково было Одуванчику, когда он узнал об участии Папанопулоса в строительстве «Вайт бёрд»? Словно нарочно лайнер строился на той самой верфи, контрольный пакет акций которой держала когда-то Элеонора. В обмен на «квалифицированную юридическую помощь». Поль загодя дал греку на них расписку, изобразив на бумаге акции якобы взятой в долг суммой долларов и ничего не оговорив, а хозяевами верфи оказались майамские собаки, вернее, банк-опекун… Сам бы Джексон такую расписку не придумал, сочинял ее Глен, но писал Поль под диктовку Джексона, своего нового приятеля. Он, Джексон, был непосредственным исполнителем всей операции по «обработке» восемнадцатилетнего недотепы. Так чего же теперь икру метать? И чему злорадствовать?

Мысленно признав свою вину перед Полем, Джексон почувствовал облегчение, как если бы услышал слова прощения. Но главным в его размышлениях было другое. Думая о судьбе Одуванчика, он понял, что они поменялись не только ролями в шайке Папанопулоса, но и судьбами. В сущности, по отношению к нему Аллисон стал той же Элеонорой. Все шесть лет общения с ним для него, Джексона, были такими, как для Поля тот день на собачьих бегах в Майами. За трепет души — мордой в дерьмо.

И завещание Аллисона. Оно потрясло Джексона, наверное, не меньше, чем Поля — завещание Элеоноры. Нет, на место в списке тех, кому Аллисон собирался передать свои акции на лайнер, он не претендовал, это было личное дело Аллисона, но право принять от него должность капитана «Вайт бёрд» принадлежало не Мэнсфилду, а ему, Джексону, только Джексону. По всем морским законам, вековым традициям и личным достоинствам…