Догадалась, о чем она просит. Пришла домой, а он спит на диване. Как ребенок. Маленький. И старый уже. Разве обидишь такого? Правда, когда он сказал, я чуть не взбунтовалась. Хотелось крикнуть: «А не запоздало ли ваше признание, дорогой И. В.? На кой черт мне теперь ваше отцовство!» Но после его слов у меня язык не повернулся говорить с ним грубо, бестактно. Все всколыхнулось во мне. Выходит: отец все-таки что-то значит. Вот тебе и условности. Точно заворожил. Такая добренькая стала, вежливенькая, что даже противно вспоминать.

   У него — семья, дети. У меня — сестры и брат. И смех и грех. Была я без роду, без племени — и на тебе. Сразу разбогатела. Фантасмагория какая-то. Сон. В самом деле будто сон. Неделю хожу как очумелая. Расспрашиваю у матери: как же я все-таки на свет появилась? Смущается, краснеет, как девочка. Жаль мне ее. И злость разбирает. «Да не маленькая же я, мама! Когда-нибудь до тебя дойдет, что я не только взрослая, но и перерослая!» Темнит чего-то моя мамочка. Ой, темнит. Потому и радость моя потускнела. Сомнения пришли. Не сговорились ли они? Нет, мама подтверждает, что правда, он мой отец. Такой сговор невозможно понять. Хотела потребовать у матери «Поклянись!» Побоялась — обидится.

   В первые дни так хотелось Олегу сказать, что И. В. мой отец. Расхотелось. Не скажу. Спросила, что он думает об И. В. «Колючий он. Рядом с таким трудно жить. Как ни повернешься — уколешься». — «А ты любишь мягоньких? Как пуховая подушка? Так знай: и я такая же колючая!» Хотелось поссориться. Но с Олегом не поссоришься: очень уж он добрый. Добрый или добренький? Не люблю добреньких! Не люблю мягоньких, ласковеньких! Если И. В. такой, как говорит Олег, то я, несомненно, его дочь.

   Спросила у матери: «И. В. был суровым командиром?» — «Со своими, с партизанами? Что отец родной. Любил людей, берег. На глупую смерть ни одного человека не послал». Нашла объективного судью! Мама на него молится. За такую любовь, какую пронесла через всю жизнь мама, можно все простить. Я хотела бы так полюбить, как она. Пускай даже так неудачно — женатого. Выпал снег. Глубокий. А то все дразнил только. Люблю снежную зиму. Все вокруг будто только на свет родилось.

   Ходили с Олегом на лыжах. Он не умеет. Странно. Где человек рос? Чем занимался до тридцати лет? Учила его. На речке провалилась. Трамплинчик на берегу мне понравился. Я прыгнула, а ледок слабенький, снегом засыпан. Ничуть не испугалась, потому что знаю: я при желании в нашей речке утонуть нельзя — воды по колено, осень сухая была. Олег перепугался — страх. Растерянный, не знал, как меня спасать. Бегал по берегу бледный, лыжу протянул: «Хватайся!» А зачем хвататься? Воды и правда по колено. И рядом — лед крепкий. Почему-то в одном месте такая проталина. Как будто там горячий источник. Мама и Олег часа три отогревали меня. Как маленькую. Чтоб не захворала. Мать растерла ноги спиртом. Поили чаем с водкой. Фу, какая гадость! Теперь пью чай с малиной. Напиток богов!

   Надоели их заботы. Еле выпроводила в кино. Лежу одна. Иногда так необходимо человеку побыть одному. Тишина. По радио Чайковского передают. Хорошо! Даже плакать хочется. Старею, видно. В институте не любила классики — скучно. Эстраду подавай, джаз! И вдруг все наоборот. Мама порадовалась бы, если б узнала, что я плачу, слушая Чайковского. А может, это вовсе не от музыки? Я не так уж внимательно слушаю. Я думаю. Голова полна мыслей. О чем? Обо всем. Обманываю я сама себя. Больше всего — о нем, об И. В. Странно, но ни в разговоре с мамой, ни мысленно я не могу назвать его — отец. Но думаю, как об отце. Отступили сомнения. Хочу верить всему, что рассказала мать. Хочу любить. Что ни говори — хорошо, когда у человека — пускай ему и двадцать три — есть мать, отец. И сестры. И брат. Хочу любить вас всех, мои незнакомые родичи!

   Репетируем «Лявониху на орбите». А во «дворце культуры» нашем — холод. В конторе совхоза — дышать нечем, окна раскрыты настежь, чтоб прогнать духоту, а тут пальто нельзя снять. Подбивала своих актеров всей капеллой пойти к Сиволобу. Один стесняются, другие боятся. Не согласились. Зайцы. Но зато дружно насели на Толю Плющая. Бедный Толик! Он хороший парень. Старательный работник. Но робок. Дрожит перед старшими, особенно перед начальством. Боится испортить отношения с директором, с парторгом. И от комсомольцев отбиться не умеет. Он — между молотом и наковальней. Я уже ему как-то сказала: «Расплющат тебя, Плющай, когда-нибудь». Смеется: «Меня «газик» уже раз переехал». Он — автомеханик. Лежал под «козлом», а шофер не заметил, решил отогнать машину, мешала ему. Колесо проехало по Толе. Ничего, ни одного перелома. Он, дурень, решил блеснуть эрудицией: «Я — как йог». С тех пор и прилепили ему кличку эту — Йог. Толя не обижается, а мать его очень расстраивается, считает это величайшим оскорблением. Ругается с теми, кто сына так называет.

   Толя расхрабрился вчера, когда налетели на него за холодный клуб. «Пойду, говорит, позвоню Сиволобу, чтоб разрешил репетировать в конторе». А у нас — принцип. «На черта нам контора, где ни сцены, ничего. Натопите клуб». Хотя вряд ли можно его натопить. С Сиволобом я уже ссорилась. Пробить его, кажется, ничем невозможно. О, это тот кадр! Еще тот! Как будто так его назвал И. В. И. В. становится для меня авторитетом. А до него я разве не знала, что такое Сиволоб? Знала!

   Надо попытаться взять его обходным маневром. Говорят, молодая жена из него веревки вьет.

   Так долго не заходила к Сиволобам, потому что очень уж хотелось пойти в их дом-музей. Каждый день рвалась и каждый день удерживала себя. Рассказала всем девчатам: о кружке, надеялась, что дойдет до Сиволобихи и она придет сама. Не пришла. Раза два встречала ее на улице, в магазине. Она приветливо здоровалась, но ни о чем не спрашивала. Забыла о своем обещании. Или не хочет? Если б она повторила приглашение — я пошла бы за ней, как школьница за учительницей, с сердечным трепетом.

   Сам Гордей Лукич, встретив однажды, удивил вниманием и приветливостью. «Почему не заходите, Виталия Ивановна?» А раньше не замечал, проходил мимо. Может быть, и потому еще не шла, что он пригласил. У меня гонора, что у шляхтянки слуцкой — у нашей Адалины Аркадьевны. Ох, как она ненавидит меня! Боже мой! За что? Учителя говорят: Адалина считала, что холостяк-директор должен достаться ей, как самой красивой, самой образов ванной — говорит по-английски, по-немецки, по-польски.

   По-белорусски, правда, разучилась, голубушка. Я однажды сказала ей об этом. Как она взвилась! Но я на нее не сержусь. Жалко ее. Ей так хочется замуж. А разве я виновата, что не она, а я понравилась Олегу? Никакая я не добрая. Я злая, хорошая язва. Каждый день поддеваю ее — Адалину. Тетка Марина, ее хозяйка, говорила матери, что квартирантка плачет по ночам в подушку. А я ее помню, когда плакала. Может, это и правда для нее трагедия? А для меня — шуточки. Разбрасываюсь я сегодня, как развесистое дерево, во все стороны. «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Хотела только записать, как ходила к Сиволобихе, а доехала до Адалины. Ей сейчас, наверное, икается. А мне уже пора в постель, завтра — первый урок. Слышу: мама не спит, прислушивается, затаив дыхание, как будто хочет на расстоянии услышать, о чем я пишу. Она думает, что это из-за любви я так расписалась, потому что раньше ведь этого не было. Нет, мама, главная причина того, что я снова завела тайную беседу с дневником, не моя любовь, а твоя — появление И. В., открытие тайны, которую вы так долго хранили. Аминь! Доброй ночи, Виталия!

   Вчера мой визит к Сиволобихе казался важным, разговор — интересным. А сегодня стыдно за это посещение. Развалилась, как барыня, на мягком диване, пейзажиками любовалась, орешки грызла, конфетки, ликерчик потягивала. Тьфу! Как мещанка. Слушала пустую болтовню. И сама всякую чепуху молола. Просидела два часа. О, эта кошечка может заморочить, заворожить, вызвать на откровенность.

   «Вам хочется иметь ребенка, Маша?» «Ребенка? Я уже старуха, мне тридцать пять лет». Уклонилась от откровенного признания, хитрюга. «А вам, Вита?»