Хмуро сидел Кравченко, свесив седые буденовские усы. Кожа на лице, что у старого слона, такая же твердая на вид и с такими же морщинами. Его слова ждали долго. «Пленный есть пленный. Но куда нам его девать?»

   Вася Шуганович, взволнованный, раскрасневшийся, казалось, спешил ответить на вопрос буденовца: «Сын аптекаря. Мелкий буржуа. Из таких Гитлер набирал свои штурмовые отряды. А этот не стал эсэсовцем, гестаповцем. Простой солдат. Может, попытаться прочистить ему мозги? Если увидим, что фашист, гад, тогда уж…»

   «Добренький ты, комиссар. Чтоб я кормила немчуру, волка, который все будет в лес глядеть!.. — возмутилась Люба. — Что тебе скажут партизаны?»

   Вася растерялся. Он не подготовлен был к выбору одного из двух возможных решений, по сути своей противоположных, — расстрелять или отпустить.

   Я знал с самого начала, что третьего решения нет. Но готов ли был я сам выбрать? Вчера я расстрелял бы его без разговоров. От отчаяния. От сознания своего бессилия перед их мощью, — они разглядывают в бинокль Москву. Наконец, мстя за хлопцев. Сегодня все переменилось. Я — командир, я осуществляю Советскую власть в захваченном врагами районе. Военные законы суровы. Борьба насмерть. Но и в этих законах должны быть отражены высшая мудрость, гуманность и справедливость моего народа. В чем же они? Что тебе скажут партизаны? Может быть, стоило спросить у отряда? Но где много людей — там иной раз бушует стихия. А тут нужны спокойствие и размышление.

   «Михей Селиванович, твое слово».

   Вздохнул дед.

   «Отпустите его, детки, с богом. Мы — не они. Доктор говорит: пальцы ему придется отрезать. Калека. Больше воевать не пойдет».

   Люба сказала:

   «Ну, дед, удивил ты меня!»

   Я долго не мог произнести ни слова. Прислушивался, как оттаивало в сердце что-то, что застыло, замерзло, зачерствело в последние дни и что могло превратить сердце в камень. Спасибо тебе, дед. Ты — наша совесть.

   — Пиши, комиссар. «Трибунал отряда «Смерть фашизму» постановляет: рядового немецкой армии… как его… взятого в плен, отпустить. Раненых не расстреливаем!»

   Я сам отвез его на железную дорогу. Развязал глаза. Иди. До станции километров десять. Дойдешь — твое счастье. У тебя, кажется, начинается лихорадка. Иди, но не забывай, что смерть подстерегает тебя на нашей земле повсюду! И другим об этом скажи!

    В самом лучшем настроении объезжал я до вечера дальние дозоры. Заехал в Пригары к нашему старосте. Обдумали с ним, как намолоть муки, зерно у нас было закопано. На мельницу надо везти не десять пудов, а две-три тонны. Чтоб хватило отряду на зиму. Для кого молоть? Под чьей маркой? Чтоб не возникло подозрений. А то и хлеб потеряешь, и людей. Вернулся — Будыка за ужином ухмыляется во всю морду.

   «А тебе известно, что мы не только «языка» привезли?»

   «А кого еще?»

   «О, не знаешь? Чудо! Мадонну. Да еще, кажется, с младенцем».

   «Какую мадонну? Что ты несешь?»

   «Правда. Учительницу. Ночевали в одном селе, она пришла, на колени перед Павлом упала. Они знакомы. «Или, говорит, возьмите с собой, или убейте. Не могу больше». У нее муж в полиции. «Лучше, говорит, умереть, чем быть женой изменника».

   Меня будто ветром сорвало.

   «Вы что, с ума сошли? Ты за кого там был? Начальник штаба отряда! Окруженская тряпка!»

   Потом Валентин признавался, что никогда не видел меня таким разъяренным. Стоял, побледневший, навытяжку. Оправдывался, как мальчишка:

   «Брат твой ее знает. И Шуганович».

   «Ты когда мне об этом докладываешь? Кто здесь командир? Вы что — уже меня похоронили?»

   «Комиссар нас встретил, я думал — он сказал…»

   «Кто тут командир? — кричал я на Шугановича и Павла. — Почему я на вторые сутки узнаю, что в отряде появился новый человек? Кто разрешил?»

   «Я привез!»

   «Ты думаешь, если ты мой брат, то можешь тащить в лагерь кого захочешь? Кто она?»

   «Жена Свояцкого».

   От удивления даже гнев мой потух. Я давно знал, что мой коллега по райисполкому — заведующий дорожным отделом — стал заместителем начальника районной полиции. А должен был быть с нами. Присутствовал на совещании, которое проводил секретарь обкома, был зачислен в отряд. Отвечал за продуктовые склады. Хорошо, что не за оружие. В лес, когда пришли немцы, не явился, как, между прочим, не явился и тот человек, которого обком назначил нашим командиром. Но тот исчез бесследно. А этот вынырнул. На месте складов мы нашли пустые ямы. У нас, одиннадцати, кто сразу пришел в лес (теперь уже осталось девять), с этим человеком были свои счеты. Мы твердо решили спросить у него как-нибудь, куда девались продукты и одежда.

   И вот жена его здесь, в лагере. Он жил не в райцентре, а километров за восемь — в Хобылях, и жену его я встречал редко, однако помнил. Свояцкий женился года два назад. Как-то вскоре после свадьбы мы с председателем исполкома заглянули к ним — поздравить молодых. Ей-богу, я растерялся после Павлова сообщения. Может быть, воспользоваться женой, как приманкой для Свояцкого? А что, если она приманка на нас, если это хитрый ход полиции?

   «При первом же подозрении я расстреляю не только ее, но и вас. Всех троих. Кто из вас даст гарантию, что она не шпионка?»

   «Какая шпионка?! Она, может, через неделю или две родит».

   Ну и ну! Умеют хлопцы удивить! Тут уже я снова, как говорится взвился.

   «Родит? Да вы что — ошалели?! Что у нас тут — роддом? Детские ясли? Чтоб до утра духа ее не было! Завязать глаза — и на все четыре! В любую деревню! Только не к нашим связным!»

   «Немца ты пожалел! — вдруг, разозлившись, закричал Павел. — А своего человека — на мороз, в завируху. Такую… А куда она пойдет? Сирота. И не здешняя. С Витебщины. Мы ей в техникуме всем курсом помогали. Она говорит: лучше повешусь, чем назад к полицаю…»

   Что она повесится, меня мало трогало. А вот что брат мой, оказывается, вместе с ней учился, а значит, хорошо знает, немного успокоило. И Шуганович знает. И тоже — за нее. Ишь как сморщился, когда я приказал вывезти из лагеря. Один Будыка наблюдает со стороны, как будто его это не касается, с ухмылочкой своей дурацкой: рад, верно, что вина падает не на него.

   Черт с вами! Довольно у меня забот без вашей бабы!

    «Только пеленок вам и не хватает! Вояки! Юбочники! — И Павлу: — А немцем меня не попрекай! Гуманист сопливый!»

   А потом, в тот же вечер, опять душевная депрессия. Какие мизерные дела! Взяли немца и того отпустили. Поссорились из-за бабы. А завтра что? Опять будем сидеть по землянкам и слушать, как воет вьюга? Идет гигантская битва. Умирают миллионы. Решается судьба Родины. Что сделать, чтоб помочь Москве?

   Досталось в тот вечер и Будыке за его усмешечки. Долго он потом так не усмехался. Распек Рощиху за непропеченный хлеб. Да с той что с гуся вода.

   «А ты мне печь человеческую построил, что кричишь, как на женку?»

   Я должен строить ей печь! Скоро потребуют — подавай нам пеленки! Ох, довели они меня в тот вечер до белого каления, соратники мои!

   Но в конце концов все заслоняла одна мысль — что делать? Не можем пускать под откос эшелоны. Не имеем сил, чтоб вести бой с гарнизонами оккупантов. Неужто нет больше дел? Нет, есть! Смерть тем, кто продался фашистам! Кобики и Свояцкие должны почувствовать, что измена не остается безнаказанной, что есть суд народа. И что хозяева в районе не они, а мы, партизаны!

   В то утро опять мела метель. Я не помню дня в том декабре, когда не шел бы снег. Недаром декабрь у нас называют — снежень! Все, что двадцать три года держится в памяти. — все происходило в метель. Мы ехали утром по полю, и глаза нам и лошадям больно сек морозный снег. Не такой мягкий, не такой ласковый, как сегодня. Но и этот славно сыплет. Завтра будет такая же зима, как тогда. Надо возвращаться. Я далеко зашел. Ничто не мешает теперь думать дома, грея спину у радиатора.