Изменить стиль страницы

Игра бесцельна, как аналог неосознанного бытия, и оттого дурна. Это она превращает Лужина в мономаньяка, а Валентинова в его демона. Но Лужин хочет познать игру саму по себе, вне ее внешних целей — выигрыша например. Оттого Валентинов становится настоящим демоном, ибо, с одной стороны, он — дьявол-соблазнитель (ему нужен лужинский выигрыш, т. е. цель), хотя, с другой — он возвращает Лужина к познанию, осознанию им единственной его действительности — шахмат в их божественном бесцельном приближении к бытию. Психология — здесь мономания Лужина — только оболочка для игры двух безличных сил: мышления и жизни. Жизнь побеждает личность шахматиста — он совершает самоубийство. Но его мышление побеждает жизнь. Он ей «не дался живьем» (как Григорий Сковорода со своей эпитафией), со своим гностическим внутренним аскетизмом. (Вообще я думаю, что главное отличие христианского гностицизма от христианства лежит в их отношении к жизни, а не к человеку или Богу.) Вещи мира окружают Лужина, но он не понимает зачем, т. е. он не занимается пониманием этого. Вещи не враждебны его мышлению — если бы это было так, то Набоков был бы романтиком или психологистом, чем он никак не был. Мышление само отталкивается от вещей — тоже не из враждебности, а из-за чуждости его природы этим вещам. Но так жить нельзя — ни в жизни, ни в романе; чтобы жизнь возникла, нужна хотя бы одна вещь, в которой мышление (не «Душа» — говоря о Набокове, лучше быть осторожнее) могло бы получить минимальный опыт отношения к миру. Его мышление натолкнулось на шахматы — доска и фигуры стали пространством мышления, полем опыта. Перестали быть вещью и стали мышлением. Так можно включить в мышление целый мир, превратив его в одну вещь. Для Лужина одна вещь стала миром. Как для Хамперта Хамперта… Лолита.

Модернизм романа несомненен, но он — не в рефлексивности героя и не в откровенности эротических сцен. В первом моменте обладания Лолитой — а все движение романа, написанного в английской традиции путешествия, есть стремление вернуться к этому исходному моменту — Хамперт Хамперт находит тот «фокус вещности» для своего мышления, благодаря которому оно само становится для него реальным. А дальше происходит, как всегда, потеря. Убегая, скрываясь, он ловит Лолиту (как чудесную бабочку во сне), алча в ней «чистую вещь», «только вещь» и панически боясь, что она исчезнет в цивилизации баров, автомобилей и бетонированных дорог, сольется с другими вещами. Заметим, современная цивилизация не бездушна, как думают одухотворенные пошляки, ругающие ее вместе с модернизмом… Это у нас не хватает души, чтобы ее одухотворить. Модернизм мышления Набокова в «Лолите» (слово «модернизм» здесь вполне заменимо словом «гений») — в кошмарном противоречии мышления Хамперта Хамперта; Лолита для него вещь, ей отказывается в одушевленности, и одновременно как вещь она не может полностью принадлежать его мышлению, отказывающему ей в одушевленности (само имя Лолита на санскрите означает «возбужденный желанием», а другое слово от того же корня, Лалита, — «любовная игра»). Философски, сюжет романа— «антипигмалион»; одушевленное превращение в вещь для обладания… мышлением (с чисто буддистической точки зрения, такой эксперимент возможен и оправдан, только если он производится с самим собой). Лолита — это бабочка, которая одно мгновение — душа, другое — вещь. Мышление здесь не найдет промежутка между ними или — чего-то третьего, лежащего как бы в ином измерении, нежели оно само и противопоставленные ему вещи. Но, чтобы найти это «третье», надо отказаться от того привычного дуализма мышления и вещей, который гораздо раньше, в «Приглашении на казнь» (по Э. Филду — «самый философский из всех романов Набокова»[187]), был доведен до полной натуралистичности — почти как в современном фантастическом романе. Вещи остались материальными, но их материя утончилась, изветшала до того, что они стали как бы проникаемыми, — так изменилась материя в «процессе мира» (обо всем этом прекрасно сказал Георгий Адамович, отметивший в своем предисловии к роману «гностический» характер этой идеи). Но что особенно важно, наше собственное умственное бытие оказывается зиждущимся на очень хрупком балансе между состоянием материи и мышлением (последнее как бы не имеет состояния). Этот баланс зависит, таким образом, не от мышления, а от материи, от — скажем так, степени ее тонкости и текучести. Поэтому катастрофа цивилизации не предвидится (мы привыкли думать «революционно», считая, что думаем «эволюционно»). Просто предметы и даже места теряют свою определенность в отношении мышления, превращаются одно в другое. Так, позднее, в романе «Ада», куски России, которая не Россия, «прививаются» к Америке, которая тоже не Америка. Так, еще до «Ады» в удивительном рассказе «Solus Rex» сама идея «переделывания природы» (сумасшедший прожектер превращает равнину в плато и затем кончает самоубийством) является не симптомом прогресса, а симптомом вырождения жизни.

Ну, хорошо. Мышление остается мышлением. А что же происходит у Набокова с «я» и его судьбой, с истиной и ее знанием? Это возвращает нас к фантастическому рассказу «Ультима Туле», где такой примерно вопрос Синеусов задает всезнающему Адаму Ильичу Фальтеру. Ответ последнего, если дать его в предельно сконцентрированном виде, будет выглядеть примерно следующим образом.

1. Истина, вернее, знание о ней не содержится в субъективном мышлении отдельного человека, но существует в своей полноте объективно, будучи в отношении мышления рассеянной, разбросанной, подобно мельчайшим осколкам разбитого сосуда.

2. Соединение этих осколков, фрагментов истины в одно знание есть Случай, вероятность которого ничтожно мала. То есть для этого, очевидно, необходимо наличие, по крайней мере, двух условий: чтобы налицо были все осколки и чтобы они сложились вместе единственно правильным образом. Можно думать, что состояние и качество мышления данного человека играет в этом деле второстепенную или косвенную роль. Ну, скажем, как умение человека играть в азартные игры. Или поставим вопрос так: «не совсем умение» играть в «не совсем азартную» игру. Синеусов недаром делит людей на любителей и профессионалов — к первым он относит Фальтера и самого себя. Лужин-шахматист, как и Набоков-энтомолог, — тоже «недопрофессионалы», ибо для них это — «не совсем наука» и «не совсем занятие» (чтобы не сказать — спорт), а более игра как таковая.

3. Как случай это Знание неопределимо в терминах исключенного третьего. Своим вопросом, требующим «да» или «нет», мы уничтожаем ответ. Знание есть ответ на незаданный вопрос. Таким образом, получить ответ на вопрос, скажем, «есть ли жизнь после смерти?» — невозможно, ибо он ложно содержится в самом вопросе. Но можно задать совсем другой вопрос (или не задать) и получить совсем другой ответ. Но и задать такой вопрос — дело случая. Поэтому задавать вопрос о своей судьбе бессмысленно, ибо мы не знаем ни о чьей судьбе идет речь, ни о чем своем.

4. Знание Фальтера не есть знание о всем одновременно. Просто всякий раз, когда задается правильный вопрос (что тоже, напомним, дело случая), он может дать на него абсолютно правильный ответ, как будто в его распоряжении есть гигантский словарь таких ответов; он их не знает все наизусть и заранее, но может мгновенно найти нужные.

5. Мышление человека не может вынести объективности Знания, ибо (или — пока) оно работает внутри субъективной человеческой психики. Точнее, мышление может, но психика не может. Оттого случайная встреча с Истиной психически губительна так же, как и физиологически, биологически[188].

Таким образом, человеческая Игра — почти полностью проигрышна. Набоковский герой либо погибает от своей определенной мании (шахматы Лужина, страсть к женщине у почти всех других), когда его мышление намертво вверчено в одну-единственную вещь, либо — он умирает от случайно «пойманной» его мышлением Истины, с которой не в силах совладать субъективность его тела и души. Но где судьба? В неувиденном узоре ковра? В непрослеженном полете бабочки? И не тот ли она момент, где вещь и мышление перестают мыслиться как разное? Набоков не отвечает. Но вернемся к тому, с чего начали. Набоков в своих романах и рассказах не смотрит на судьбу прямо, в упор (как на прямой вопрос — здесь не получишь ответа). Что-то можно заметить лишь где-то на краю зрительного поля. «Философия бокового зрения» — так я называю его философское мироощущение. Для этого надо все время отодвигаться в сторону. Так, отстраняясь, он начинал видеть Лужина, но развилась эта «привычка» гораздо позднее (в «Даре» она незаметна). Может быть, то, что отъезд семьи его «отодвинул» от России, было первым шагом, а его произвольный переход от русского к английскому — вторым. Нелегко отыскать в двадцатом веке другого русского писателя, которому было столь глубоко чуждо чувство трагедии, как Набокову; трагическое — результат прямоты взгляда. А если взглянуть «сбоку», то обнаруживается что-то, смысл чего еще не найден. Это — только место, за которым его можно искать. А когда найдешь — случайно, конечно, — то может оказаться, что нашел не то, что искал. То есть смысл может оказаться ответом, никогда не содержавшимся в вопросе.

вернуться

187

Field А. Р. 208.

вернуться

188

Этот мотив был в точности повторен в книге сэра Фреда Хойла «Черное облако», вышедшей через пятнадцать лет после опубликования «Ультима Туле» на русском и за 14 лет до перевода этого рассказа на английский. Я не думаю, чтобы здесь было заимствование. Скорее — конгениальность знаменитого британского астронома. Fred Hoyle. The Black Cloud. London, 1977 (1957). P. 208–216.