Наконец, 571/17 (430/279){321}, среди примечаний и переводов русского мата [ср. вполне верный перевод и транскрипцию другого выражения: 395/9–11 (421/271)] этот пример самый спорный. Если Набоков изысканно переосмысливает синтаксис выражения, полагая, что подлежащим в нем является «Ты» ([ты]… твою [=свою] мать) — откуда и трактовка этого ругательства как эдиповского, в духе сходного английского проклятия (motherfucker), то Проффер меняет и морфологию, видя здесь императив, а не то законное прошедшее время, которое здесь, конечно, стоит (императивная форма существует параллельно — с окончанием -и). Но если во втором издании смягчение коснулось только перевода трехэтажной фразы, то в первом неожиданная мягкость возникла в транскрипции: глагол был записан как eb'. Я вынужден был указать на оригинальную транскрипцию этого глагола в статье А. В. Исаченко[182].
© Георгий Левинтон, 1997.
Александр ПЯТИГОРСКИЙ
Чуть-чуть о философии Владимира Набокова{322}
A word about К.[183]
Freudians are no longer around, I understand so…[184]
Это — не памяти Набокова. За столь короткий срок память не может сформироваться. И не о книгах. О них было и будет написано в свое время. И, конечно, не о жизни; слишком много сказано им самим в книге «Говори, память», а также в замечательном биографическом опыте Эндрю Филда «Набоков, частичное описание его жизни»[185]. Шедевр Филда, как бы предваривший смерть писателя, совершил необходимое для конца (или — перед концом) отстранение. Отстранение Набокова от его собственной эмигрантской судьбы (судьба — это не жизнь) — уже было в его русских романах и рассказах. Будущие биографы и мемуаристы будут из кожи вон лезть, чтобы снова вернуть, вставить, вдавить Набокова в эмигрантскую судьбу и тем приравнять себя к нему, «приставить» его к себе. Набоков же, если судить по им написанному, не был великий охотник до компании. В вещах важных — особенно.
В этой маленькой заметке я попытаюсь только частично осмыслить самую «некомпанейскую» линию его писательства, где отстранение выражено сильнее всего, — его внутреннюю философию. То есть ту линию, в смысле которой всякий разговор человека не имеет ни начала, ни конца и уходит в бесконечность. Или, точнее, ту линию, которая уводит человека от реального повода и причины разговора и отстраняет его от фактов и обстоятельств, которым данный разговор обязан своим появлением и продолжением. Поэтому, когда кто-то говорит: «О чем бы Набоков ни писал, он писал только о…», — то не верьте! Он писал о том, о чем писал, а не «только о…» («только о…» — подразумевается его эмигрантская судьба или эмигрантская судьба вообще, или русская, или чья угодно). И здесь — нескончаемая война открывателей правды с искателями смысла (смысл нельзя открыть или даже раскрыть; его можно только искать — Набоков это прекрасно знал).
Будучи определенно модернистским писателем и современно мыслящим человеком (и то и другое для его времени, конечно), Набоков с большим сомнением относился к модернистскому мировосприятию и полностью отвергал один из важнейших элементов этого восприятия — фрейдизм. Почему? Откуда такая стойкая неприязнь и даже презрение к психоанализу у человека столь динамичного и так хорошо ощутившего американское ощущение жизни, как Набоков? Ответ прост и ясен, как Божий день: герой набоковской «Лолиты» Хамперт Хамперт[186] сам знает, что с ним происходит. Ему для этого не нужен ни Фрейд, ни Юнг, ни Лакан, ни Маркс с Энгельсом, ни черт в стуле. Он, конечно, понимает (как и Цинциннат из «Приглашения на казнь»), что ему уже не выпутаться (а жаль!). Но все равно, он точно знает, отчего он попал в эту переделку, откуда выход один — на эшафот или в газовую камеру. Другое дело, что ни Хамперт Хамперт, ни Цинциннат ничего не могли с этим поделать. Но это — уже совершенно другое дело.
В удивительно странном рассказе «Ультима Туле», написанном по-русски еще в 1940 году, Набоков изобразил человека, по имени Фальтер, который получил подлинное знание или Знание — извне, из чего-то внешнего этому миру (не то что бы «свыше», но — не отсюда). Из той сферы, где вся истина этого мира — песчинка. Но сам Фальтер со своим телом и интеллектом является как бы миллиардной частицей этой песчинки и гибнет от необъятности полученного знания. Здесь знание существует объективно, но получено — индивидуально. Во фрейдизме, как и в марксизме, знание есть сама объективная действительность, но коллективно отражаемая и передаваемая. Врач и пациент — уже коллектив, так же, как следователь и допрашиваемый, палач и жертва и т. д.
Почти одновременно по эпохе (с разницей в одно «писательское» поколение) и совсем в другом смысле и духе относятся к знанию герои Кафки — Йозеф К. и Землемер. Они просто не знают. Вообще-то, может быть, кто-то там и знает, но об этом можно только догадываться. Незнание этих двоих есть другая сторона их вины. Или ее причина? Или следствие? Или условие? — но ни в коем случае не смягчающее обстоятельство. Кафка — тоже «антифрейдист», но только объективно. Набоков же смотрит на Фрейда как на «Сократа навыворот», говорящего: «Познай самого тебя» или: «Я знаю, что ты ничего не знаешь». У Набокова проблемы вины просто нет. Ни в мистическом смысле, ни даже в этическом. Кто знает, тот сам и будет платить, и притом — за собственное несчастье. Поэтому Хамперт Хамперт в «Лолите» не оправдывается и не жалуется. Просто объясняет, как знает. Поэтому и счастья здесь не подразумевается, как и вообще конечного результата попыток и усилий. Поймать редкую бабочку — это прелесть, очарование. Вообще само это занятие — счастье. Но оно всегда относится как бы к другому времени и месту, где в данный момент я не присутствую. Йозеф К. и Землемер жалуются, оправдываются и стремятся к цели (в первом случае цель — оправдание). Это — от незнания. Несчастье здесь подразумевается как недостижимость результата.
Может быть, в самом деле, дело тут только в этом одном поколении, отделяющем Набокова от героев Кафки, которые существуют еще в обществе, точнее, в общине. Через нее на них действуют какие-то неведомые им силы. К ней они стремятся, в ней гибнут. Все, что происходит в «Процессе» и «Замке»: действительность и кошмары, добро и зло, — все это совершается в едином монотеистическом мире, и даже отвержение Бога (как и эпизодически, на ходу совершаемые прелюбодеяния) ничего не меняет в единстве и целостности этого мира. Мир набоковского знания раскрыт наружу, а внутри четко расчленен, аналитичен. Никакой общины. Вместо нее — цивилизация вещей, которой противостоит… мысль человека. Кафкианского смутного противостояния Богу здесь нет.
Я думаю, что дуализм набоковского мироощущения и выражается прежде всего в этом постоянном подчеркивании различия между мыслью человека и вещами, сделанными людьми или так или иначе очеловеченными. Грубо говоря, все эти вещи и можно было бы назвать «цивилизацией», хотя это и не полностью верно. Не полностью, потому что цивилизация — это понятие объективное, в то время как то, что отличает мысль от вещи у Набокова, обычно (хоть и не всегда) — субъективно. И это субъективное выступает у Набокова как чуждость. А все, что чуждо мышлению, есть вещь. Мир вещей у Набокова динамичнее, сколь это ни парадоксально, чем мир мысли: не только неживые предметы, но и все одушевленное, включая души людей, переходит в него, когда становится чужим моему мышлению. Мышление статичнее; оно остается самим собой, развертываясь (скорее, чем «развиваясь») по своим собственным, т. е. субъективным законам. Оно субъективно не меняется. Меняется лишь объективное соотношение между мышлением и вещами, которое зависит от вещей. Но об этом — потом. В «Защите Лужина» эта идея присутствует еще, так сказать, в «коконе психологии», в невероятно сложном хитросплетении лужинского и авторского — их нельзя отождествлять — отношений к игре, т. е. к творчеству как к игре.
182
A. Issatchenko. La juron russe du XVI siècle // Lingua Viget. Helsinki, 1965.
183
«Одно слово о К». Из предисловия Набокова к «Ультима Туле» (Nabokov V. A Russian Beauty and other tales. London: Penguin Books, 1975. P. 139. Все подстрочные примечания сделаны автором.) — Ред.
184
«Я так понимаю, фрейдисты уже уходят в прошлое» // Там же. С. 140.
185
Field Andrew. Nabokov: His Life in Part. New York, 1977.
186
Мы сохраняем авторское написание. — Ред.