— А теперь пойдём, милый, — шептала она, не отпуская его. — И скорее, скорее: болит что-то сердце мое!.. И смотри: до свету уехать надо. И людей лишних с собой не бери.
Тёмным, мокрым, пахучим садом он проводил её до первых надворных построек, где ждала её старая Ненила и метались, гремя цепями, собаки, и вышел на тёмную улицу, на которую лишь местами падал из окон робкий свет. Ой быстро миновал тёмные соборы и палаты государевы, шагнул за ворота, и вдруг с обеих сторон его схватили сильные руки. В чёрной мокрой тьме закачался и поднялся в уровень с его лицом тусклый фонарь.
— Мы от великого государя, княже, — сказал ему незнакомый голос. — Иди пока в хоромы.
В сенях, уже одетый, хмурый, бледный, под охраной приставов ждал его отец. Вокруг стон стоял от плача домашних. Его толстая княгиня с разметавшимися волосами из-под сбившейся набок кики ломала руки. Он с презрением посмотрел на неё: чего ломается? И вдруг с удивлением понял, что горе её настоящее, и впервые в опалённом сердце его шевельнулась жалость к ней и что-то вроде укора совести. Почему был он так жесток к ней? В чем вина её? В том, что не люба она ему? А он сделал её счастливой? Ведь и её жизнь с ним не была радостью… И впервые посмотрел он на неё тёплыми глазами, но, верный себе, не сказал ни слова…
В свете восковых свечей и тусклых фонарей стражи началось последнее прощание. Княгиня — она вся распухла от слёз — всё целовала руки мужа и все их измочила слезами. Он украдкой, чтобы не видал никто, чуть погладил её по голове. Она перехватила сердцем эту робкую ласку его и, точно насмерть в сердце раненная, повалилась на затоптанный стражами пол…
— Идём, батюшка, — сказал бледный князь Василий.
— Идём, сынок, идём, — вздохнув, сказал старик. — Правы мы были, что хотели связать маленько руки владыкам-то нашим, да теперь уже поздно, знать. Ну, идём, ребята, на последнюю службу великому государю…
И он решительно шагнул чрез порог во мрак осенней ночи.
XLII. НА МОСКВЕ-РЕКЕ
Не успели князья и оглядеться в тюрьме при палатах государевых — в ней погибли оба брата великого государя, последние удельные князья, — как тяжкая, окованная железом дверь отворилась, на пороге её встал бледный дьяк Бородатый и пропустил мимо себя могутного князя Семёна Ряполовского. Увидев Патрикеевых, князь Семён кивнул своей тяжёлой головой:
— Так… Все тут али и ещё будут?
— А это уж как великому государю заблагорассудится, — отвечал князь Иван. — Садись давай поближе к печке, теплее будет.
Дверь тяжело затворилась, и трое арестованных остались одни. Не говорилось: надо было привыкнуть. Князь Иван, пылкий, горько сожалел, что слишком много и долго они разговаривали, когда надо было действовать. Князь Семён повесил тяжёлую красивую голову свою, с болью переживал ещё раз страшное прощание с любимицей своей Машей, которую едва оторвали от него. Больно было ему, что он не только не торопился отдать её замуж, а всё нарочно оттягивал «кашу»: так не хотелось ему с ней расстаться! Князь Василий сидел закрыв глаза, и на сухом лице его было брезгливое выражение. Если бы он пришёл домой на час какой раньше, он, может быть, и спасся бы с милой. Но то, что он почувствовал вдруг в саду, в шалаше, около неё, этот точно жгучий укус змеи в сердце, теперь говорило ему, что никакого особого счастья с ней и не было бы, что и это только один из миражей, за которыми бегают люди. И то, что она раньше принадлежала другому, было непереносно ему и обрекало его жадное сердце на одиночество, холодное и жестокое даже рядом с ней. Ах, и зачем так горька жизнь?!
Низкая тяжёлая дверь опять отворилась, и, опираясь на посох, в темницу шагнул сам великий государь, а за ним сухой, с недобрым лицом и колючими глазами матери-грекини великий князь Василий, наследник. Он едва сдерживал своё торжество. Иван медленно обвёл страшными глазами лица своих недругов, бывших друзей, и в особенности долго, как бы с радостью тайной — он не мог простить мятежелюбцу Елены — остановился он на презрительно-спокойном лице князя Василия.
— Ну, что? Добаламутились, высокоумцы?.. — сказал Иван. — Чем бы верой и правдой прямить своему государю, они баб лихих к нему на двор подсылают, а потом на других вину сваливают.
Заключённые князья усмехнулись. Семён Ряполовский выпрямился во весь свой величавый рост.
— Брось, великий государь, глумы-то творить: мы не на торгу, — сказал он. — И не робята мы, в кулючку-то с тобой играть. Тебе понадобилось сшибить несколько голов, которые повыше, — сшибай, но не клади на нас бесчестья. Умные люди всё равно не поверят тебе, а на дураках да на крови ничего ты не построишь. Не кровью, а советом держится земля. А Патрикеевых да Ряполовских и тебе обесчестить не удастся.
Великий князь Василий насмешливо улыбнулся своими тонкими губами.
— Рано ещё тебе смеяться, княже! — продолжал Семён. — В игру, которую вы с отцом затеяли, долго играть нельзя. Венчали в соборе на глазах у всех Дмитрия, потом, развенчав его, другого венчают. Ежели попы холопами вашими поделались, это их дело, а другим такие бирюльки в деле государском не больно любы… Вы уж и помазанием баловать стали.
— Ничего, попы отмолят… — презрительно бросил князь Василий Патрикеев.
И снова сухое лицо его приняло вид надменности, и опять проступило на нём свойственное ему выражение не то горечи, не то брезгливости.
Иван обернулся вполоборота к двери, где в сумраке прятался перепуганный дьяк Бородатый.
— Ну, вот что, дьяк, — сказал Иван не торопясь. — Присматривать за князьями будешь ты и головой мне за них отвечаешь… Понял?.. А я пока подумаю, что пожаловать им за верную службу.
Он огневыми глазами своими снова обежал лица заключённых и снова дольше задержал их на сухом лице князя Василия. Тот тоже не спускал своих стальных глаз с уже увядшего лица Ивана. И так долго стояли они, пока государь первым не отвёл глаз от дерзкого пленника своего.
— Добро! — тряхнул он головой. — Идём, Василий.
И, опираясь на посох, он в сопровождении сына вышел из темницы.
Потянулись страшные дни: Иван умышленно мучил высокоумцев неизвестностью. Да и колебался: ему хотелось отрубить головы всем, но шаг был рискованный. Патрикеевы и Ряполовские — в самом деле Патрикеевы и Ряполовские. И после долгих колебаний решил: князя Семёна казнить убиением, — он считал его тайной пружиной всему, — а Патрикеевых постричь в монахи: пущай князь Василий мучится, как его сударушка-то, Елена, в заточении погибает. И Москва ахнула, когда услышала новый раскат грома из Кремля, а потом стала судить, рядить и с нетерпением ждать дня казни.
И день этот пришёл.
Чуть забрезжило непогожее, тяжёлое осеннее утро, вся Москва высыпала на берега Москвы-реки. Ребятишки накатывали молодой лёд. Знатоки объясняли всем, как и что. Толпа зябла, ужахалась, но, точно прикованная к снежным берегам, не уходила. И вот из опушённого снегом Кремля направилось на лёд мрачное шествие. Князь Семён, исхудавший, бледный, со смертной свечой в руке высоко нёс свою могутную, красивую голову в поседевших кудрях и кланялся народу на обе стороны: «Простите, православные, ежели я кого из вас обидел…» Москвитяне были потрясены: они князя Семёна уважали. И не в одном сердце тучей встала мысль: «Ах, негоже дело! Ежели таких людей она изводить будет, язва заморская, так на чём же земля стоять будет?»
Страшное шествие медлительно спустилось на гладкий, чуть припорошённый снегом лед. Дюжий кат в красной рубахе поверх дырявого полушубка, по московскому обычаю, ломался, бахвалился, выставлял своё молодечество. Дьяки и стража окружили страшное место покоем. Князь Семён, остановившись, широко крестился на чуть видные в тумане главы кремлёвских соборов. И хоромы свои, замирая сердцем, нашёл. Ему помстилось, что в теремном оконце мелькнуло что-то белое, и страшная боль точно разодрала сердце наполы. В последний раз широко перекрестился он и низко поклонился опять народу по обеим берегам реки: