Изменить стиль страницы

Вечерело. Становилось прохладнее. Все то, о чем говорили сегодня, взволновало его; запомнился полуденный час, увитая плюшем беседка, сверкающая на солнце крылышки стрекоз и Париж за каменной оградой сада на улице Вожирар. Когда еще доведется встретиться и, не страшась, говорить о самом сокровенном? Какая ждет их всех судьба?

… Итак, я здесь, — под стражей я.
Дойдут ли звуки из темницы
Моей расстроенной цевницы
Туда, где вы, мои друзья? —

так, не пройдет восьми лет, напишет Раевский из крепости в Тирасполе… И осторожнее и рассудительнее станет действительный статский советник Николай Тургенев.

Если и не было тяжелых предчувствий у Можайского, то все же проводы оказались невеселые…

Он зашел проститься к доктору Вадону. Старик был нездоров и принял его в постели.

— Вы уезжаете вовремя… Что могут ожидать французы от Бурбонов? Старый негодяй Людовик XVIII подписывает указы девятнадцатым годом царствования, у него претензия считать началом своего царствования 1795 год… Одним взмахом пера зачеркнуть четыре года консульства, пять лет директории и десять лет империи Наполеона! Я не люблю узурпатора, но он был прав, когда называл Бурбонов наследственными ослами. Кстати, каналья Талейран получал при Наполеоне жалованье полмиллиона франков в месяц, на такое жалованье могли бы прожить пятьсот семей тружеников парижских. А воровал он вдесятеро больше. Ну что ж, добрый путь вам, мой друг, и не сердитесь на ворчливого старика. Я искренне полюбил вас и прежде, когда вы были нашим гостем, а не завоевателем. Но даже и теперь, когда вы пришли в Париж с оружием в руках, — я не чувствую зла к вашему народу. Русские — молодой народ, не иссушенный скептицизмом. Там хорошая почва для нового учения, учения о развитии промышленности почтенного друга моего Сен-Симона… Прощайте и добрый путь.

Можайский покидал Париж на рассвете ясного майского дня.

Открывались окна в мансардах, белая девичья ручка поливала из лейки герань. Огромные груженные мясными тушами фуры двигались к главному рынку. В кабриолете ехала парочка — молодой человек и девушка с рассыпавшимися по плечам волосами, — они целовались, забыв обо всем на свете. Утреннее солнце освещало кровли высоких домов, но внизу, в узких уличках старых кварталов, было темно и сыро. Блузники, осушив в кабачке стакан кислого вина, закинув за спину ящик с инструментами, шли на работу. У фонтанов стояли изможденные женщины и провожали угрюмыми взглядами нарядный экипаж.

Но скоро Можайский и Волгин миновали заставу Пасси. Таможенные приставы долго разглядывали подорожную Можайского. Тем временем Волгин с любопытством глядел, как досмотрщики железным щупом ворошили крестьянские фуры с овощами, разыскивая контрабанду.

Наконец французский сержант вынес подорожную, кучер ударил по лошадям, и карета выехала на дорогу, ведущую к Бове, а оттуда в Кале.

Спустя полчаса Париж был позади, и Можайский в последний раз оглянулся на синюю дымку на горизонте. В Париже он был точно на родине, — там русская армия, друзья…

Ехать в карете было жарко. В Бове оба пересели на верховых лошадей и отправили багаж в Кале с почтовым дилижансом.

Не торопясь, они ехали по дороге, похожей на аллею старых вязов. Когда солнце поднялось высоко, расположились отдохнуть на лужайке, в тени каштана, и молча глядели на зеленеющие лозы виноградников. Вдруг они услышали звонкий женский голос… Можайский приподнялся на локте и прислушался.

Звонкий и чистый голос звучал в тишине. Он узнал мелодию, — то была песня, которую создал Руже де Лилль, офицер Марсельского отряда волонтеров. То была «Марсельеза». Раздвигая орешник, на дорогу вышла рослая, загорелая девушка. Рука ее придерживала на голове корзину, полную свежих листьев салата. Она шла по тропинке не оглядываясь.

И Можайскому почудилось, что сама Франция, свободная, непреклонная Франция, прошла мимо него…

37

Весной 1814 года Семен Романович Воронцов не уезжал из Лондона. Он не любил покидать свой старый дом, даже когда лето было особенно жарким, а сейчас хотел уехать весной и не мог. Это его огорчало и выводило из обычного благодушного и ровного настроения. Он не мог уехать из Лондона, потому что в начале июня здесь ожидали императора Александра и короля прусского с их свитой.

В свите Александра более всех возбуждал любопытство англичан атаман Матвей Иванович Платов.

В один из последних дней месяца мая Семен Романович сидел у себя в кабинете и с неудовольствием читал «Таймс». Рядом с сообщением о том, что леди Лейгфут, оставив мужа, сбежала со своим возлюбленным, он прочитал, будто легендарный атаман Платов в начале войны с Наполеоном обещал выдать свою дочь замуж за того, кто доставит ему живым или мертвым Бонапарта. Семен Романович, нахмурившись, отложил «Таймс». Он не любил, когда англичане представляли русских людей чудаками.

Поскучав немного, он решил позвать Касаткина, хотя никакого дела к тому у него не было. Письмо к сыну Михаилу было написано, визит супруге посла Дарье Христофоровне Ливен, сославшись на нездоровье, он перенес на будущую неделю, и об этом Дарья Христофоровна уже уведомлена. Он терпеливо ожидал Касаткина, когда вдруг послышались голоса в большой гостиной. Удивило его, что он услышал сиплый голос обычно неразговорчивого Касаткина и еще чей-то молодой и как будто знакомый голос. Потом послышались быстрые шаги по ступеням, дверь открылась…

— Уж не во сне ли я! — поднимаясь с кресла, сказал Семен Романович. — Саша. Александр Платоныч…

Можайский шагнул к Семену Романовичу и прижал его руки к груди. Старик поцеловал его в лоб. В стороне стоял умиленный Касаткин.

Можайского усадили в кресло, в то самое кресло, где он сидел три года назад, выслушивая напутственные слова Воронцова. Все вокруг было по-прежнему в этом кабинете — те же кресло и стол, сделанные руками искуснейших крепостных мастеров; эту работу англичане считали совершеннее своих Чиппинделей и Хеплуайтов.

— Какими судьбами? Надолго ли? — расспрашивал Воронцов.

Слегка запинаясь от волнения, Можайский рассказал о своей миссии. Когда он дошел до причуды Александра, рассказал о Семеновском полку, который царь пожелал показать лондонцам на параде в Гайд-парке, Касаткин поклонился и деликатно ушел, оставив Можайского наедине с Воронцовым.

— Ливен говорил мне об этой причуде. Я советовал отписать его величеству, что у англичан нет большой охоты видеть чужеземный полк на своем острове. Но Ливен не осмелился. Что ж, придется мне писать… Милостей от его величества не ожидаю, а в немилости был не раз.

Можайский вспомнил, что почти теми же словами говорил ему об отце младший Воронцов, и улыбнулся.

Семен Романович прохаживался по кабинету, заложив руки за спину, несмотря на ранний час, уже в сюртуке, причесанный, точно собирался выезжать. Он был статен, несмотря на годы, и порой глаза его, как бывало прежде, зажигались юношеским блеском.

— Это что у тебя? — осведомился он, показывая на черную повязку на лбу.

— Лейпцигская памятка.

— Ты где остановился?

— На Стрэнде. Отель «Рига».

— Мог бы и у меня… Или ты у меня теперь не служишь… Поди, будешь искать благоволения у Ливена и Ливенши?

— Я у посла еще не был, а прямо к вам.

— Ну посол-то тебя простит, а вот Дарья Христофоровна — перец. Будь с ней почтителен. Умна, ловка и зло помнит… Ну, каково же было в Париже? Кажется мне, мой благодетель более занимается чужими делами, надо бы подумать о своей стране. Россия сейчас вознеслась высоко, ее право — быть вознагражденной за принесенные ею жертвы…

«Благодетелем» Воронцов называл Александра, вернувшего ему конфискованные Павлом имения.

— Посадили на трон Людовика. Что ж, его право, как его обойдешь… Только ведь он неблагодарная скотина, весь в долгах у английских банкиров, ведь продаст нас, если уже не продал, ей-богу.