Я разглядываю арабские письмена (сама-то я владею только священными понятиями), и они представляются мне сброшенной кожей невинности, сплетением звуков, произносимых обычно тихим шепотом, и потому другие языки (французский, английский или греческий) кажутся мне чересчур болтливыми, не обладающими даром утешения или исцеления; разумеется, в них сокрыта своя истина, но истина ущемленная.
Но зато тело мое, нуждавшееся, очевидно, подобно античному бегуну, в исходном толчке, пришло в движение только после того, как я овладела иностранной письменностью.
Словно французский язык, обладая способностью раскрывать горизонты, наделил меня даром свободного видения, словно французский язык мог сделать незрячими мужчин-соглядатаев моего клана и только такою ценой я получила возможность вольно передвигаться, бродить по разным улицам, жадно впитывая богатство внешнего мира, чтобы приобщить к нему моих подруг-загворниц, моих прабабушек, умерших задолго до того, как пришел их смертный час. Словно… Смешно, конечно, ведь я прекрасно знаю, что в каждом языке сокрыты свои кладбища, свои отбросы и нечистоты, и все-таки славлю пышные цветы языка бывшего завоевателя!
Писать — это значит на глазах у всех сбрасывать покрывало, выставляя себя не только на всеобщее обозрение, но и на посмешище… По улице движется королева, никому не ведомая, вся в белом, скрытая от глаз, но стоит савану из грубой шерсти, соскользнув с головы, упасть к ее ногам, до тех пор остававшимся невидимыми, и она сразу же превращается в жалкую нищенку, сидящую в пыли, осыпаемую плевками и насмешками.
В раннем детстве — от пяти до десяти лет — я каждый день ходила во французскую школу нашей деревни, а выйдя оттуда, шла в кораническую школу.
Уроки проходили в подсобном помещении бакалейной лавки, хозяином которой был один из деревенских старейшин. Я помню это место и царивший там сумрак — то ли потому, что уроки назначались на поздние часы, ближе к вечеру, то ли потому, что освещение было довольно скудным…
Образ учителя особенно врезался мне в память: бледное, изможденное лицо с тонкими чертами — лицо ученого человека; его содержали семейств сорок. Меня поражала элегантность учителя, изысканность его традиционного одеяния: легкий, безупречной белизны газ колыхался у него на затылке, украшая тюрбан; туника из саржи блестела как новенькая. Помню его сидящим по-турецки в ореоле ослепительной белизны с длинной палочкой, зажатой в тонких пальцах, — непременным атрибутом сельского учителя.
По контрасту с ним пристроившиеся на циновках мальчики — в большинстве своем дети феллахов-представлялись мне бесформенной, беспорядочной массой, из которой я себя исключала.
Нас было всего четверо или пятеро девочек. И думается, от остальных нас отделяла не столько моя высокомерная заносчивость, сколько принадлежность к женскому полу. Несмотря на весь свой аристократический вид, учитель, не задумываясь, взмахивал своей палочкой, чтобы ударить какого-нибудь строптивого или неповоротливого ума мальчика. (Я до сих пор слышу свистящий, точно от удара хлыстом, звук опускающейся на пальцы рук безжалостной трости.) Мы, девочки, были избавлены от этого привычного наказания.
Помню праздники, которые на скорую руку устраивала в нашей квартире мама, когда я, а потом и мой брат приносили ореховую дощечку, испещренную арабской вязью. Это была награда учителя за выученную длинную суру.[68] Мама вместе с деревенской «нянькой», которая была для нас второй матерью, отваживались по такому случаю на варварское, можно сказать, «ю-ю». Долгий, прерывистый крик с примесью гортанной воркотни казался совершенно неуместным в этом доме, где, кроме нашего семейства, жили семьи учителей-европейцев, — воистину дикий крик. Случай этот (то есть определенный успех, достигнутый в изучении Корана ее малышами) казался матери вполне подходящим, чтобы бросить древний клич предков в самом сердце этой деревни, где она между тем чувствовала себя в какой-то мере изгнанницей.
Любая награда, полученная во французской школе, укрепляла, как ни странно, мою незыблемую связь с родным кланом, а этот хвастливо-торжествующий клич, пожалуй, даже облагораживал меня. Благодаря выражаемой таким образом материнской радости кораническая школа, тот самый полуподвал, где над скопищем бедных ребятишек царил высокомерный шейх, становилась для меня вновь обретенным раем.
Вернувшись в свой город, я узнала, что там открывается другая арабская школа, тоже содержавшаяся на частные сборы. Ее посещала одна из моих двоюродных сестер, она — то и взяла меня туда с собой. Я была разочарована. И своими помещениями, и временем уроков, и даже внешним, модернизированным видом учителей она походила на самую обыкновенную прозаическую французскую школу…
Позже я поняла, что в деревне мне довелось увидеть бесповоротно уходящее в прошлое исконно народное обучение. В городе же благодаря националистическому движению «современных мусульман» формировалась новая молодежь, получавшая арабское образование и приобщавшаяся к арабской культуре.
Школ, подобных этой медресе, потом стало множество. Если бы я посещала одну из них (а для этого довольно было, чтобы мое детство протекало в родном городе), впоследствии мне показалась бы вполне, естественной необходимость прятать голову с густой шевелюрой, закрывать руки и ноги — короче, появляться на улице в виде мусульманской монашки!
Коранической школы я лишилась на пороге отрочества, в возрасте десяти-одиннадцати лет. Тогда же примерно были изгнаны мальчики из мавританской бани женщин расслабленного мирка, где в тумане жарких паров млели, задыхаясь, обнаженные тела… Такая же участь постигла и моих подруг, деревенских девочек, об одной из которых я хочу рассказать здесь.
Подобно мне, дочь кабильского булочника посещала одновременно и французскую школу, и коранические уроки. Однако я помню ее рядом с собой только на уроках шейха: сидя бок о бок по-турецки, то есть поджав ноги, мы улыбались едва заметно, потому что уже тогда такое положение вовсе не казалось нам удобным!.. Ноги у меня, наверное, были слишком длинные — из-за роста, поэтому спрятать их под юбкой было не так-то просто.
Из-за одного этого, думается, меня в этом возрасте все равно отлучили бы от коранического обучения: серуаль, конечно, более приспособлен для сидения с поджатыми ногами; широкие складки традиционного национального одеяния помогают скрыть начинающее обретать формы тело девочки, а моя юбка, оправданием которой служила французская школа, была мало приспособлена для такого положения.
В одиннадцать лет меня отдали в пансион, чтобы я прошла курс средней школы. А что же сталось с дочерью булочника? Тело ее развивалось, и потому на него наверняка набросили покрывало, и ей сразу же пришлось забыть дорогу в школу. Ее нарождающаяся грудь, оформившиеся ноги — то есть, иными словами, весь ее женский облик обрекал юное тело на заточение!
Помню, насколько тесно продвижение по пути коранического познания было связано с телесными ощущениями.
Порцию священного стиха, написанного на обеих сторонах ореховой дощечки, после контрольного прочтения вслух полагалось по крайней мере раз в неделю стирать. Мы отмывали дощечку, не скупясь на воду, — так другие полощут белье; время, которое требовалось ей, чтобы просохнуть, казалось, давало возможность памяти закрепить заученный урок…
Полученное знание как бы подкреплялось ощущениями рук, пальцев, вообще приложенным физическим усилием. Смыть табличку — это значило еще раз впитать ту же порцию коранического текста. Будучи копией другого, считавшегося нестираемым, текста, написанный на дощечке текст не мог снова и снова разворачиваться перед нашим взором иначе, как подкрепляемый пауза за паузой этим впитыванием…
Пока рука выводит строчки-лианы, губы шепчут, невольно повторяя их; таким образом срабатывает мнемоническая и мускульная память… Назойливый хор голосов звучит все громче и громче, пока самих ребятишек не убаюкают монотонные звуки их протяжного пения.
68
Сура — глава Корана.