Изменить стиль страницы

И Руф Голконий направился к театрику, который друзья осмотрели днем.

Француз и помпеянец направились по улицам Источника Изобилия и Театральной, миновали коллегию, храм Исиды и мастерскую ваятеля и через боковую дверь вошли в Одеон, то есть комедийный театр. По просьбе Голкония Октавиана посадили у просцениума, в местах, равноценных нашим ложам авансцены. Сразу же все взоры с благожелательным любопытством обратились к нему, и по амфитеатру пробежал легкий шепот.

Представление еще не начиналось, и Октавиан воспользовался этим, чтобы рассмотреть залу. От пустого пространства, соответствующего нашему партеру, но гораздо более тесному и вымощенному мозаикой из греческого мрамора, полукругом, мало-помалу расширяясь, расходились лавки, в конце которых с каждой стороны виднелись великолепные львиные лапы, высеченные из лавы Везувия; на определенном расстоянии друг от друга выделялись особые места, образованные более широкой скамьей, а четыре лестницы, соответственно четырем входам в здание, поднимались с низу до самого верха амфитеатра и разделяли его на пять постепенно расширявшихся отсеков. Зрители легко отыскивали свои места, имея на руках билеты в виде пластинок из слоновой кости, где были указаны номера отсека, ряда и скамьи, а также название пьесы и имя сочинителя. Сановники, патриции, женатые мужчины, юноши, солдаты в блестящих бронзовых касках — каждые занимали обособленные места.

В первых рядах бросались в глаза великолепные тоги и широкие белые плащи, а на их фоне выделялись разнообразные наряды женщин, разместившихся повыше, и все это являло собою восхитительное зрелище; дальше виднелись серые накидки простолюдинов, — они разместились на верхних скамьях, у колонн, поддерживающих крышу; в проемах колонн виднелось темно-синее небо, словно лазурь панафинея. С карниза падали, освежая воздух и благоухая, еле заметные капли воды, надушенной шафраном. Октавиану вспомнились зловонные испарения, отравляющие воздух в наших театрах, которые сооружаются до того неудобно, что их можно почитать за место пыток, и он пришел к выводу, что цивилизация не так-то уж продвинулась вперед.

Занавес, подвешенный на поперечной перекладине, опустился в недра оркестра, музыканты заняли места на своей вышке, и появился Пролог в причудливом наряде, с безобразной маской, сооруженной в виде шлема.

Пролог обратился к публике с приветствием и просьбой не скупиться на рукоплескания, а затем приступил к шутовским рассуждениям.

— Старые пьесы все равно что вино, — говорил он, — с годами они становятся только лучше, и «Касина», дорогая сердцу старцев, столь же дорога и молодым; она всем доставит удовольствие — одним потому, что они ее знают, другим потому, что они ее не знают. К тому же над новой постановкой потрудились с великим тщанием, и слушать ее надо, отрешившись от всех забот, не думая ни о долгах, ни о заимодавцах, ибо в театре никого не берут под стражу; сегодня счастливый день, погода прекрасная и над форумом реют альционы.[125]

Потом он рассказал содержание пьесы, которую представят лицедеи, причем сделал это весьма подробно, из чего можно заключить, что в том удовольствии, какое доставлял древним театр, неожиданность играла незначительную роль. Он рассказал, как старик Сталино, влюбленный в свою рабыню Касину, вознамерился выдать ее за своего фермера Олимпио, сговорчивого супруга, которого он заменит в брачную ночь, и как Ликострата, жена Сталино, собирается выдать Касину за конюха Халина, чтобы пресечь похоть своего порочного супруга и вместе с тем помочь сыну в его любовных делах; рассказал, наконец, как обманутый Сталине принимает переодетого юношу-раба за Касину, в то время как Касина, оказавшаяся не рабыней, а свободной, и притом благородного происхождения, выходит замуж за своего молодого хозяина, которого она любит и которым любима сама.

Молодой француз рассеянно смотрел, как изощряются на сцене актеры в масках с бронзовыми отверстиями ртов; рабы шныряли во все стороны, стараясь выказать свое усердие; старик качал головой и простирал трясущиеся руки; громогласная, строптивая и высокомерная матрона ерепенилась и поносила мужа, к великому удовольствию зрителей.

Все эти персонажи входили и выходили через три двери, которые были устроены в задней стене и сообщались с актерским фойе. Дом Сталино занимал угол сцены, а дом его старого друга Алкесима помещался напротив. Декорации, хотя и отлично написанные, не столько изображали само место действия, сколько давали о нем представление, подобно условным кулисам классического театра.

Когда брачное шествие с мнимой Касиной появилось на сцене, по рядам пронеслись оглушительные раскаты хохота, вроде тех, какие Гомер приписывает богам, а грохот рукоплесканий эхом отозвался от задрожавших стен; но Октавиан уже ни на что не смотрел и ничего не слышал.

Он только что заметил на скамьях, занятых женщинами, существо изумительной красоты. С этого мгновения прелестные личики, дотоле привлекавшие его внимание, померкли, как звезды при появлении Феба; все рассеялось, все исчезло, словно сон; скамьи, усеянные зрителями, заволоклись туманом, и крикливые голоса актеров затерялись в какой-то безбрежной дали.

Сердце юноши дрогнуло, словно от электрического тока, и ему показалось, будто из груди его сыплются искры, как только взор этой женщины обращается на него.

То была бледнолицая брюнетка; волосы волнистые, вьющиеся, черные, как кудри Ночи, были по греческому обычаю слегка подобраны у висков; лицо отливало матовым оттенком и освещалось темными, ласковыми глазами с непередаваемым выражением томной грусти и страсти, приглушенной скукою; губы были пренебрежительно приподняты в уголках рта, и яркий пылающий их пурпур спорил с невозмутимой белизной застывшего лица; шея женщины отличалась прекрасными, чистыми линиями, какие теперь можно увидеть только у статуй. Руки ее были обнажены до плеч, а от вершин горделивых грудей, приподнимавших лиловато-розовую тунику, спускались две складки, словно высеченные в мраморе Фидием[126] или Клеоменом.

Грудь ее отличалась столь безупречными очертаниями, столь чистым рисунком, что Октавиан почувствовал себя завороженным какой-то магнетической силой; ему показалось, что округлости ее груди удивительно совпадают с тем оттиском из Неаполитанского музея, который погрузил его в пылкие мечтания, и какой-то голос крикнул ему из глубины сердца, что женщина, сидящая неподалеку, и есть та самая, что задохнулась от пыли Везувия на вилле Аррия Диомеда.

Каким же чудом он видит ее живою на представлении «Касины» Плавта? Он не стал задумываться над этим; к тому же, как сам-то он очутился здесь? Он поверил в свое присутствие так же, как во сне веришь в появление людей, давным-давно умерших и все же действующих, словно они еще живы; впрочем, он был слишком взволнован, чтобы рассуждать. Для него колеса времени вышли из колеи, и его всепобеждающее желание выбирало ему место в минувших веках. Он находился лицом к лицу со своей мечтой, мечтой самой неуловимой, ибо она тонула в прошлом. Его жизнь мгновенно преобразилась.

Смотря на эту головку — столь невозмутимую и столь страстную, такую холодную и такую пламенную, такую мертвую и такую полную жизни, он понял, что перед ним — его первая и последняя любовь, чаша, несущая ему небывалое упоение; он почувствовал, как, словно легкие тени, рассеиваются воспоминания о всех женщинах, которых он, казалось ему, любил, и как душа его вновь становится девственной, очищаясь от всех былых волнений. Прошлое сгинуло.

Тем временем прекрасная помпеянка, опершись подбородком на руку, обращала на Октавиана бархатистый взгляд своих темных очей, причем делала вид, будто всецело занята сценой, и взгляд этот был жгуч и тяжел, как расплавленный свинец. Потом она склонилась к девушке, сидевшей рядом с нею, и что-то шепнула ей на ухо.

Представление кончилось, зрители направились к выходам. Октавиан, пренебрегая услугами своего вожатого, бросился к первой же попавшейся ему двери. Едва он дошел до нее, как его коснулась чья-то рука, и женский голос проговорил тихо, но так, что не пропало ни единое слово:

вернуться

125

Альционы — поэтическое название голубей; по одному из мифов, Альциона — одна из Плеяд, семи сестер, дочерей Атланта, была превращена, как и ее сестры, сначала в голубя, затем — в звезду.

вернуться

126

Фидий (нач. V в. до н. э. — ок. 432–431 до н. э.) — древнегреческий скульптор, главный помощник Перикла при реконструкции Акрополя в Афинах.