Изменить стиль страницы

Однако же мудрости ему не хватило. Он смотрел на меня, как на билет, призванный обеспечить бы ему жизнь в богатстве и без забот. Он верил, что понимает английскую аристократию, поскольку воплощал дворян на сцене. Ему было невдомек, что такая гордая семья, как Баллистеры, скорее бросят в нищете и упадке дочь, не знавшую ни дня забот в свои семнадцать с половиной лет. Он воистину верил, что они примут его: человека, которого ни в какой степени нельзя наградить титулом «джентльмен» и приумножившему свою дурную славу принадлежностью к недостойной породе, отмеченной актерским ремеслом.

Знай я о заблуждениях Джона, мне следовало бы его просветить, хотя сама я была сбита с толку и невежественна. Но я предполагала, что он понимает, как и я, что мое тайное бегство порвет все связи с Баллистерами, воссоединение невозможно, и мы должны будем следовать своим путем.

Я довольствовалась бы малым, живя с ним в шалаше, столько, сколько потребуется, мысли мы одинаково и прилагая общие усилия улучшить нашу судьбу. Но труд незнаком его природе. Сейчас я сожалею, что меня не учили выгодной торговле. Мои соседи платят мне за то, что я пишу за них письма – здесь едва ли найдется хоть один, способный накарябать свое собственное имя. Еще я понемножку шью. Но с иголкой я обращаюсь не очень искусно, а кто поблизости может позволить себе, не говоря уже о понимании значения этого слова, гувернантку? Кроме случайно то тут, то там перепадающих грошей, я целиком завишу от Джона.

Тут я должна остановиться – да и в добрый час, поскольку вижу, что написала мало чего, кроме сожалений. Лидия зашевелилась во сне, скоро начнет лепетать сама с собой на смешном младенческом языке. Мне бы следовало вместо того написать о ней, какая она красавица и умница. Какой у нее ангельский характер – она чудо и само совершенство среди младенцев. Как я могу сожалеть о чем-то, когда у меня есть она?

Да, сладкая, я слышу тебя. Мама идет.

Лидия сделала паузу в конце первого вступления, поскольку ей снова отказало самообладание, голос задрожал и сорвался на высокие ноты. Она сидела на кровати, опершись спиной на подушки. Их подставил Эйнсвуд. Он также придвинул к постели столик, собрав и расставив на нем большую часть имевшихся в спальне свечей, чтобы ей было лучше видно.

Сам же Эйнсвуд стоял у окна, глядя во двор. Когда она стала читать вслух, он, удивившись, обернулся и взглянул на нее. Лидия тоже изумилась, когда осознала, что делает.

Лидия торопливо продолжила чтение про себя, молча переворачивая страницы и скользя по ним взглядом. С жадностью глотая слова, которые она читала давным-давно, с трудом тогда понимая, и сейчас уже еле-еле помнив их. Фразы выстраивались, не потому что она помнила слова, а потому что ее увлекла манера речи родной матери. Она будто слышала голос мамы так же ясно, как временами другие голоса звучали в ее ушах, хотя говоривших не было и в помине рядом. Лидия только открывала рот, а ее голос становился чьим-то голосом. Она не пыталась делать это преднамеренно. Просто так случалось.

И посему она, должно быть, на время забыла об Эйнсвуде или слишком погрузилась в прошлое, чтобы думать о настоящем. Успокоенная и уверенная, что она, эта маленькая история была вся здесь, Лидия вернулась к первой странице и стала читать снова, сопровождаемая голосом, потерянным для нее так много лет назад и вернувшимся сейчас – неожиданный дар, обретение вновь сокровища, которое она считала навеки сгинувшим.

Да, сладкая, я слышу тебя. Мама идет.

И она всегда слышала, всегда приходила. Сейчас как наяву Лидия отчетливо все вспоминала. Ее мама бы поняла, что чувствовала Мэри Баттлз к своему ребеночку: чистую, сильную и непоколебимую любовь. Лидия знала: такая любовь существует. Она сама жила в этом самом безопасном на свете убежище, любви ее мамы, десять лет.

У Лидии перехватило горло. Она уже не могла различить слов сквозь пелену, застлавшую глаза.

Потом Лидия услышала, как подошел Эйнсвуд, почувствовала, как прогнулся тюфяк, когда он забрался на постель.

– Боже, что за дурацкий способ так провести твою б-брачную ночь, – дрожащим голосом произнесла она. – Слушать тут мои р-рыдания…

– Тебе дозволяется проявлять человечность время от времени, – заверил он. – Или у Баллистеров против того существует закон?

Рядом с ней под боком примостилось теплое мужское тело, мускулистая рука Эйнсвуда скользнула ей за спину и притянула поближе. Лидия понимала, что это не сравнимо с «самым безопасным на свете убежищем», хотя на секунду так показалось. И она решила: великого вреда не приключится, если притвориться, что так оно и есть.

– Она души во мне не чаяла, – поделилась с ним Лидия, не отрывая затуманенного взгляда от страницы.

– А как же иначе? – подхватил он. – В своей собственной чудовищной манере ты очаровательна. К тому же сама будучи из рода Баллистеров, она могла оценить даже самую ужасающую твою черту характера, на что не был бы способен какой-нибудь сторонний наблюдатель. Так же, как смог и Дейн. Кажется, он не верит, что с тобой что-то не так.

Эйнсвуд изложил последнее со скорбным изумлением, как будто впредь его друга следует рассматривать признанным сумасшедшим.

– Нет ничего такого неправильного во мне. – Она указала на страницу. – Тут написано черным по белому: «чудо и само совершенство».

– Да ладно, мне хотелось бы услышать, что еще она соизволила написать, – парировал он. – Возможно, она предложит какой-то ценный совет, как управляться с таким «чудом и самим совершенством». – Герцог пихнул ее своим плечом. – Давай, читай, Гренвилл. Если это ее голос, то он самый что ни на есть успокаивающий.

Что ж, верно, признала Лидия. Саму ее тоже успокаивали его близость, поддразнивание и сильные руки, крепко обнимавшие ее.

Она продолжила чтение.

Неясный утренний свет смешался с тенями в углах комнаты, когда Гренвилл наконец закрыла книгу и, сонная, вернула Эйнсвуду позаимствованные у него подушки, прежде чем упасть на свои. Она не повернулась к мужу, даже и не собиралась, но Вир сам устроился поудобнее, притянув ее поближе и пристроившись в позе ложки. К тому времени, когда он приткнулся к ней так уютно, как хотел, она уже заснула и ровно задышала во сне.

Хотя ему и привычно было оставаться в постели, когда все добропорядочные граждане уже просыпались, если уже не вставали и принимались за работу, он чувствовал усталость, давившую на него большим, чем обычно, грузом. Даже для человека, привыкшего к жизненным трудностям, жаждущего волнений и опасностей со всеми их атрибутами, трамбующими разум и тело, этот нескончаемый день и последовавшая за ним ночь показались бы излишне утомительными.

Теперь, когда воцарилась тишина, и, как следствие, наступил покой, он ощутил себя одновременно капитаном и командой на судне, выброшенном на скалы после дня и ночи сражения с яростным штормом.

Он мог бы умудриться достигнуть безопасной гавани, кабы не та маленькая книжица.

В ней содержалось больше подводных камней, чем, казалось, нагромоздил он сам.

По меньшей мере, дюжину раз, пока он слушал этот голос – голос его жены, и в то же время не ее – ему хотелось вырвать дневник из ее рук и бросить в огонь.

Это было ужасно – слышать спокойное мужество и холодную иронию, с которыми Энн Гренвилл описывала тот ад, который представляла собой ее жизнь. Ни одна женщина не должна нуждаться в таком бесстрашии и беспристрастности; ни одной женщине не следовало испытать жизнь, требовавшую столь многого. Энн жила день за днем, не ведая, когда ее могут выселить, или ей доведется увидеть, как ее нехитрые пожитки заберет в счет проигрыша какой-нибудь оценщик, или любая вечерняя трапеза может оказаться последней. Эта женщина еще изволила подшучивать над нищетой, обращая низкие и постыдные поступки мужа в сатирические анекдоты, словно насмехаясь над Судьбой, которая так грубо обошлась с ней.