Изменить стиль страницы

Глаза адвоката сверкают. Он видит в углу таджика, сидящего на земле с большим арбузом между коленей. Таджик отрезает ломоть, кусает красную сочную мякоть и тут же бросает отрезанный кусок. Оренштейн садится рядом с таджиком, говорит, машет руками и хлопает его по спине. Тот смотрит на еврея, стирает с подбородка прилипшие черные зерна и отдает Оренштейну оставшиеся пол-арбуза. Таджик уходит, а Оренштейн зарывается головой в свою добычу. Он кусает и кусает, захлебываясь соком, и наконец вручает мне распавшуюся корку, чтобы я доел. Я отказываюсь. Даже лошадь не притронулась бы к таким объедкам.

— Ну и не надо. — Он поднимается с земли. — Теперь закурить бы. Попрошу папиросу у праведника.

Праведник, как его с издевкой называет Оренштейн, — это Янкл Грот, беженец из какого-то волынского местечка. Он маленький, но у него очень громкий, крикливый голос, опухшие ноги, руки, похожие на куски размокшего дерева, и такое количество пыли в волосах, словно там осела вся пустыня Каракумы. Он, как и Миша Тройман, верит, что еще встретит дома жену и детей, но, в отличие от Миши, не говорит об этом так часто. Янкл Грот умеет зарабатывать. Он набивает папиросы и продает их на базаре. Нередко после целого дня стояния на базаре его заработка не хватает даже на то, чтобы расплатиться за табак и гильзы, потому что инвалиды вырывают у него все папиросы. Тем не менее Оренштейн время от времени получает от праведника трешку без возврата. Для этого надо только выслушать порцию нравоучений.

— Господин адвокат, — просит его Янкл Грот, — не опускайтесь. Вы еще удостоитесь чести приехать в Эрец-Исраэль. Взгляните на меня. У меня уже нет сил таскать ноги, и все же я держусь. Когда человек ломается, как старый забор, его растаскивают по кускам.

Оренштейн обещает, что будет искать работу. И тут же на базаре проедает подаренную ему пару рублей, а через неделю снова приходит к набивщику папирос. С тех пор как он последний раз был у Янкла Грота и получил от него подачку, неделя еще не прошла. Поэтому он хочет попросить у него только папиросу. Но, подойдя к Янклу Гроту, мы видим, что тот стоит столбом, а из его полусжатого кулака торчит пара дюжин пустых гильз.

— Вы уже продаете гильзы без табака? Кто же их покупает? — спрашивает его Оренштейн и обменивается со мной взглядом, мол, не сошел ли набивщик папирос с ума?

— Ветер выдул табак, — печально отвечает Янкл Грот, не в силах ни разговаривать, ни уйти.

Мы молча отходим от него и покидаем базар. Вдруг адвокат Оренштейн начинает смеяться горьким смехом. В Карфагене, говорит он, даже ветер — разбойник. Он выдувает табак из гильз Янкла Грота.

Верхом на осликах с базара возвращаются таджикские женщины в длинных красных платьях с зелеными шелковыми пелеринами и высоких круглых красных шапках, увешанных колокольчиками и похожих на цилиндры без полей; на груди у таджичек монисты из монет, а лица до самых глаз закрыты черной паранджой. Одна из них, девушка, без паранджи. Она смугла, нос у нее изогнут, как у хищной птицы, глаза черные, как уголь, а волосы рыжие, полыхающие огнем. Девушка сидит на осле неподвижно, словно царица, словно орел на вершине скалы, и я не могу оторвать от нее взгляда.

— Идемте! Вы хотите, чтобы какой-нибудь таджик ткнул вас ножом в спину? — тащит меня за руку Оренштейн. — Азиаты терпеть не могут, когда смотрят на их женщин!

— Впервые вижу, чтобы местная уроженка была рыжеволосой. Они все тут черные. — Я осматриваю свой жалкий костюм, догадываясь, что эта удивительно красивая смуглолицая девушка даже не взглянула на меня, потому что я оборван.

— Эти таджики выручают целые ящики червонцев за свой облезлый товар, — вслух размышляет Оренштейн и снова тянет меня за руку. — Идемте же, я познакомлю вас с Ильей-пророком, бухарским евреем — сапожником, который бесплатно чистит беженцам ботинки. Последнее время он сидит со своим ящичком в одном переулке.

Все лето у ворот городского парка на Ленинской я наблюдал сапожную артель бухарских евреев, которые работали во дворе, под узким длинным навесом. Это была компания чернявых молодых людей с веселыми глазами. Они все время переговаривались, громко смеялись и при этом прилежно работали. Подошвы и нос моих ботинок развалились. Я попросил их отремонтировать ботинки на месте, потому что другой пары обуви у меня нет. Но сапожники, заваленные работой, велели подождать, когда у них выдастся свободная минута. Прежде чем она выдалась, из всей артели осталось только двое в правом углу и двое в левом, а посередине ряда табуретки опустели. Всех позабирали в армию. Оставшиеся сапожники перестали балагурить и смеяться, они только сидели и трудились, склоняя над колодками лбы в крупных каплях пота. Потом и последние работники исчезли, а с ними и их табуретки. Под навесом артели теперь валялись пьяные инвалиды. Поэтому я очень радуюсь сапожнику Оренштейна. Может быть, он отремонтирует мои ботинки на месте.

Сапожник сидит в боковом переулке, где я редко хожу. Увидев его, я решаю, что это отец или тесть одного из сапожников артели, которых забрали в армию, и он хочет заработать на содержание оставшейся семьи. На вид старику за восемьдесят. Длинная белая, как снег, борода закрывает всю его грудь, доходя аж до сапожной колодки. Он носит халат и тюбетейку, как таджик. Его добрые стариковские черные глаза замечают нас и улыбаются. Он кивает, чтобы мы подошли. Оренштейн бывал у него множество раз, и старик узнает его. Но белые туфли Оренштейна настолько потрепаны и изношены, что их уже невозможно почистить. Оренштейн взмахивает рукой.

— Раб в Карфагене может обойтись без башмаков. Я иду в парк, прилягу на скамейке. Когда закончите, приходите.

Я сажусь на табуретку напротив старика и прошу его починить мои ботинки. Но этот бухарский еврей не понимает по-русски[177]. Мне приходит в голову, что он должен понимать по-древнееврейски[178]. Я стягиваю с ноги ботинок, показываю на его стоптанную подошву и даю сапожнику понять, чего я от него хочу. При этом я вынимаю деньги в знак того, что я не прошу его работать даром, — услуга будет оплачена. Однако по-древнееврейски старик тоже не знает. Он говорит только по-таджикски, но до него доходит смысл моей просьбы. С печальной улыбкой мастер показывает мне, что у него нет кожи, нет дратвы, нет штифтов, и с сожалением разводит руками: он не может мне помочь.

Я надеваю ботинок и собираюсь уйти, но он придерживает мою ногу и жестами объясняет, что почистит мне обувь. Старик вытаскивает щетку, ваксу и, прежде чем отереть ботинок тряпкой, внимательно смотрит на его носок и задник, словно считывая пройденный мной путь. Я тыкаю в себя пальцем и говорю всего одно слово:

— Вильна.

Какое-то время старик сидит, наморщив лоб, пытаясь что-то вспомнить. Потом копается в ящике, стоящем у него в ногах, вытаскивает книгу в потрепанном переплете, протягивает мне и указывает на титульный лист, мол, взгляни.

Приближается Новолетие, и этот бухарский еврей держит при себе сборник покаянных молитв. На титульном листе большими буквами написано, что молитвенник отпечатан в Вильне.

Старик заканчивает чистить ботинки, и я хватаюсь за карман, чтобы заплатить ему, но он отрицательно качает головой, серьезно и с закрытыми глазами. Потом снова копается в своем ящике, вынимает оттуда большой гранат с жесткой коричневой морщинистой кожей и протягивает мне.

— Шеэхейону[179], — произносит он единственное за все время слово; оно звучит с такой мольбой и преданностью, что я сразу беру гранат.

— Даже недостойные люди среди вас полны заслуг, как гранат зерен[180], — кричу я по-древнееврейски, чтобы доставить старику радость. Я вижу, что он не понимает меня и все же согласно кивает головой, довольный тем, что его подарок принят и я что-то говорю на священном языке. Сапожник сидит в печальной задумчивости, будто размышляя о сыне или зяте, ушедших на войну. Я тоже сижу, окаменев, в своих начищенных старых ботинках, со сборником покаянных молитв в одной руке и гранатом в другой. Я похож на Янкла Грота, стоящего на базаре с пустыми папиросными гильзами, из которых ветер выдул табак.

вернуться

177

Традиционным разговорным языком бухарских евреев является еврейско-таджикское наречие. Поэтому общение на идише, языке ашкеназских евреев, в данном случае было невозможно.

вернуться

178

Древнееврейский язык (иврит) был языком богослужения для всех субэтнических групп евреев.

вернуться

179

Это благословение произносится на трапезе Новолетия, одним из элементов которой является плод граната.

вернуться

180

Вавилонский Талмуд, Эйрувин, 19а.