Изменить стиль страницы

— Мы еще успеем вернуться в город до того, как в него войдет немец!

Но я рвался прочь и тащил за собой Фруму-Либчу, хотя она плакала и жаловалась, что у нее отекли ноги; наконец мы добрались до деревушки Рекойн, в которой несколько лет назад, сразу же после свадьбы, жили на даче в летние месяцы. Мы шли по тем же тропкам, где когда-то гуляли, мы узнали пень спиленного дерева, на который мы садились отдохнуть, и среди деревьев нам уютно мигнула давно знакомая хата с соломенной крышей. Мы свернули туда на минутку, только на минутку — выпить глоток воды и дать передохнуть ногам Фрумы-Либчи.

Около хаты стоял наш прежний хозяин, босой и посвежевший, словно только что после сна. Крестьянин открыл рот и потрясенно смотрел на нас. Он пригласил нас в дом, дал молока и уговорил остаться у него. Крестьянка жалела нас, терла глаза и говорила, что, как бы человеку ни было плохо дома, когда он покидает его и становится скитальцем, он чувствует себя еще хуже. Мы, я и Фрума-Либча, вышли на улицу обдумать положение. И улица снова поманила, снова обманула нас… Дул ветерок и остужал наши лихорадочные мысли. Густые кроны деревьев ходили волнами, полные колосья качались на ветру, и так же, волнами на ветру, развевались волосы Фрумы-Либчи. Мой взгляд блуждал по окрестным полям и лесам. Я мечтал о какой-нибудь лесной избушке, в которой мы могли бы переждать войну. О, как счастливы мы были бы, найдя такую пустующую избушку! Мы бы питались каштанами, травами, корнями, лишь бы никто не нашел наше потаенное убежище. Да пусть это даже будет большое дупло в стволе дерева. Пусть яма, дно которой устлано гниющими листьями. Лишь бы жить!

Фрума-Либча пробудила меня от этой мечты. Она решила заночевать у крестьянина, а наутро вернуться к маме.

— Женщин и детей он не тронет, — говорила она, — но тебе оставаться опасно. Ты иди, иди!

И я ушел, и как только я ушел, упала ночь, словно я попал в подземную пещеру. Я шел по лесной дороге и думал, что вот сейчас на меня прыгнет дикий зверь, разбойник, меня догонит немец, — все равно кто, но я не дойду, наверняка не дойду

— Кто идет? — услышал я крик, и не понял, кто это кричит: я кому-то, кто-то мне или я себе самому.

Рядом с грузовиком стояли красноармейцы с зажженными фонариками и винтовками в руках, они ждали, когда подъедут советские машины и дадут им бензина. Они спросили меня, кто я такой и куда иду. Когда я ответил, что бегу от немца, один из них жизнерадостно пропел:

— Широка страна моя родная… Советский Союз велик, в нем хватит места для всех!

Больше они на меня не смотрели. Они подавленно молчали, измученно сопели, забрызганные грязью с ног до головы, и у меня мелькнула мысль, что они бежали из своих разбитых частей без приказа к отступлению. Я дал им закурить, и они пообещали взять меня с собой. Мы дождались запоздалого грузовика, во весь дух мчавшегося из Вильны. Солдаты встали поперек дороги и все, как один, навели винтовки на водителя:

— Давай бензин!

Шофер вылез из кабины, дал пару литров бензина и уехал. Скоро подъехал второй автомобиль, за ним — третий, наконец бак нашей машины наполнился. Один из солдат сказал мне:

— Полезай наверх!

Я стоял, повернувшись лицом туда, откуда пришел. Мне показалось, что, если бы не было так темно, я мог бы еще разглядеть Фруму-Либчу у околицы деревушки, в которой я ее оставил. Ведь дотуда не больше версты или двух. Ведь еще не прошло и часу с тех пор, как мы расстались. Я скажу это солдатам, попрошу их, чтобы они сжалились и подождали…

Солдаты уже стояли в кузове грузовика. Один из них, шофер, сел в кабину, двое красноармейцев с пулеметами уселись рядом с ним, и двигатель заработал. Я понял, что они не будут ждать ни минуты. Немцы вот-вот нагонят нас. Я едва успел запрыгнуть в машину в тот миг, когда грузовик рванулся с места и плюхнулся в темноту.

На меня напало какое-то легкомысленное спокойствие. Я стоял, зажатый между солдатами, включенный в их тесноту, и чувствовал себя одним из них, хотя и без шинели с винтовкой. Огоньки папирос тлели в темноте, волосатые рты дымились, все молчали. Лишь иногда кто-нибудь с проклятием сплевывал горькое послевкусие махорки. Из кабины водителя высунулась голова и велела погасить папиросы — с вражеских самолетов могут заметить огоньки.

— Наплевать! — отвечали солдаты и продолжали курить.

Грузовик гнал в гору и с горы с прикрытыми фарами, из которых, как сквозь сито, сочился красноватый свет. Леса шумели вдоль дороги, как большие черные ночные птицы с распростертыми крыльями. Здесь горела какая-то деревня, там — местечко. Огонь разрывал тьму, и в освещенном пространстве мелькали тени людей и деревьев, словно и деревья хотели укрыться от катастрофы. Мы пронеслись мимо железнодорожной станции с перевернутыми вагонами. Цистерны с бензином пылали, как стога сена, бензин брызгал из них, и мне казалось, что он брызжет и из моих щек. Ветер раздувал пламя, гнал дым и огненные языки нам в лицо, пропитывая нашу одежду запахом бензина и гари. И все-таки мы прорвались сквозь стену дыма и огня. За нами шла ночь и накрывала тьмой селения и распаханные свинцом нивы, пряча следы агонии и смерти.

На чужой земле

I

«Мамочка, моя седая голубка, я оставил тебя, оставил и убежал», — шепчут мои губы; я качаюсь, как пьяный, тащусь с пешей толпой по ночным дорогам Белоруссии.

Сегодня утром, едва мы пересекли старую советскую границу, грузовик встал посреди дороги. Бензин кончился. Красноармейцы выпрыгнули из кузова с винтовками в руках, а меня бросили одного на чужих белорусских дорогах. Я по Божьей воле побрел дальше, завалился спать в каком-то стойле, пил воду в какой-то деревне, и где бы я ни появлялся, крестьянки и их дети торопились сообщить в советскую милицию, что в окрестностях крутится подозрительный человек с рюкзаком на спине. Мой внешний вид, костюм и речь выдавали во мне чужого. Меня постоянно задерживали и тут же отпускали. Теперь я знал, что надо делать, когда меня спрашивают, кто я такой. Я должен показать паспорт, дать обыскать свой рюкзак и сказать: «Я еврей». Я еврей и бегу от немца. Я говорил, что хочу попасть в Минск, мне отвечали, что Минск горит со всех сторон и мне надо идти дальше, на Борисов. Там меня эшелоном эвакуируют в глубь России. И вот я иду в Борисов с толпой людей, которую встретил по дороге сегодня ночью.

Солдаты из разбитых частей, колхозники из сожженных деревень и рабочие с разрушенных заводов сбились вместе, в одно многорукое и многоногое тело с опущенными бородатыми лицами и надвинутыми на лоб фуражками. Босой колхозник и офицер Красной Армии, который тоже шагает босиком, забросив связанные сапоги за плечо, чтобы было легче идти. Солдат с винтовкой и крестьянка с грудным младенцем на руках. Так и двигается эта сжатая в комок человеческая масса, словно густая, обломанная ветром крона дерева, волочащаяся по земле всеми своими ветвями и листьями. Плечи толкают плечи, ноги наступают на ноги, но никто не отделяется от толпы, ни в передних, ни в задних рядах. Люди боятся остаться одни. Враг сбрасывает с неба ангелов разрушения, диверсантов, и в лесной черноте с ее узором крон беспрерывно вспыхивают голубые, красные и зеленые молнии. Сброшенные немцами парашютисты пускают ракеты из густых белорусских лесов, указывая вражеским самолетам точки, которые надо бомбить. Самолеты, жужжащие в высокой темноте, тоже пускают ракеты, чтобы видеть, куда целиться. Небо внезапно освещается разноцветными огнями, которые долго висят над землей, застыв холодно и спокойно, как большие лампы на темно-синем потолке.

— Ложись! — раздается команда из передних рядов.

Все, не сходя с места, бросаются на землю. Я тоже падаю между телами и немедленно ощущаю их солоноватый потный запах. Где-то, далеко или близко, раздается гул и гром. Какой-то крестьянин, лежащий справа от меня, вздрагивает всем телом, словно знает, что бомба попала прямиком в его деревню, в его дом. Женщина слева от меня всхлипывает и тут же затыкает рот землей, чтобы не издать больше ни звука. Кто-то из лежащих позади меня отпускает короткий смешок, а потом сыплет проклятиями до десятого колена, еще один стонет так, словно вырывает собственные внутренности: