— Господи, помилуй!
— Встать! — раздается новая команда, и все встают, не разгибая спин. Самолеты сбросили свой груз. Ракеты погасли. Можно идти дальше. Но я продолжаю лежать и слышу, как надо мной качается ночная тишина. В ушах звенит стальной гул невидимых самолетов, которые возвращаются на свои базы и полусердито-полудовольно ворчат, как насытившиеся жуки, летящие с ночного поля. «Жуки, жуки», — лязгают мои зубы. Я чувствую, как жуки ползают у меня под одеждой. Как хорошо было бы, если бы я так и остался здесь лежать, заснул, зарос травой и крапивой. Мамочка, седая моя голубка, я оставил тебя одну и убежал!
— Вставай! — Я чувствую, как меня толкают в спину и кто-то склоняется надо мной. — Ты кто такой?
Я поднимаю голову и распознаю силуэт солдата в длинной шинели — он стоит, опустив винтовку. Я знаю, почему он спрашивает, кто я такой. Я могу быть затесавшимся шпионом, который все разведал, а теперь ищет возможность отстать, чтобы скрыться в ближайшем лесу и подать оттуда сигналы врагу.
Я резко встаю и снова шагаю вместе со всеми среди высоких неподвижных деревьев, чьи гигантские тени затемняют нам путь. Только узкая небесная полоска над нашими головами светит своей тусклой голубизной в серебряной россыпи далеких звезд, дрожащих сонно и тихо. Я иду вперед широкими шагами, но моя голова плывет в тумане воспоминаний о недавних днях.
«Попрощайся прежде с реб Рефоэлом», — сказала мне мама. Почему она потребовала от меня этого, ведь реб Рефоэл ее второй муж и он не мой отец? А что реб Рефоэл сказал при прощании? Не помню, может быть, он ничего не сказал, ведь он молчун. Я не помню, поцеловал ли я маму. Поцеловал ли я ее впалые щеки, ее высокий лоб? Когда она приходила к нам в гости и я ее целовал, она сердилась и всегда выражала свою досаду одними и теми же словами: «Не целуй меня, я не свиток Торы». Она боялась, как бы моя нежность к ней не обидела Фруму-Либчу… Мама побежала за мной по двору, обняла меня и сказала со смущенной улыбкой… Она сказала со смущенной улыбкой, как невеста, которая просит жениха помнить ее: «Дитя мое, не забывай еврейства, храни субботу». Это ее слова. Я буду помнить! Я не забуду, мамочка, твои шаги в тяжелых башмаках по кривым булыжникам мостовой. Даже когда груды земли накроют меня в могиле, я буду помнить твои шаги — если я удостоюсь быть похороненным, если я не сгину на этой дороге от пули, бомбы, голода и жажды.
— Воды! Дайте глоток воды, умираю от жажды! — Я хватаю за плечо высокого мужчину с широкой бородой, идущего рядом со мной.
— Чудак, где я возьму тебе воды? Я сам хочу пить, — дружелюбно смеется он.
— Ты что? — Кто-то сзади толкает меня в спину. — Где у тебя глаза, спереди или на затылке? Смотри, куда идешь!
Я не отвечаю и шагаю дальше. Мои глаза действительно переместились на затылок, пробуравили там две дырочки и смотрят во тьму на пройденный путь. Чей-то голос преследует меня, чей-то упрек тянет меня назад. Я рвусь вперед, хочу освободиться от своих видений, но голос не умолкает: «А я?»
Это Фрума-Либча. Ведь я и ее покинул на перекрестке дорог под Вильной, оставил у деревушки Рекойн. Она требует от меня ответа: почему я думаю только о маме, почему я не думаю о ней?
«А я?»
Я не могу! Не могу думать сразу об обеих! У мамы узкие миндалевидные глаза и высокие скулы, и у Фрумы-Либчи глаза миндалевидные. Только у мамы они зеленоватые, а у Фрумы-Либчи черные. У нее розоватые щеки, у Фрумы-Либчи, и точеная полная фигура. Мама всегда радовалась тому, что Фрума-Либча полненькая… Проклятая судьба! Если бы она пошла со мной, потерпела еще хотя бы полчаса до того грузовика, мы бы были сейчас вместе.
— Не плачь. — На мое плечо ложится рука. — Пройдет.
Я плачу, содрогаюсь от сдавленных рыданий и сам этого не слышу. Я поворачиваю голову и вижу русского с широкой бородой, идущего за мной шаг в шаг.
— Что пройдет? — спрашиваю я.
— Все пройдет. — Он снимает руку с моего плеча. — Не плачь.
— Ты что? — снова пихает меня тот, который уже пинал меня в спину. — Что ты все время путаешься под ногами и всех задерживаешь? А может, ты шпион?
— Сам ты шпион! — Я, сжав кулаки, резко поворачиваюсь к обидчику и вижу перед собой маленького деревенского мужичка. Он пугается моего гнева и отступает. По моему акценту слишком ясно, что я нерусский, но я могу оказаться начальником из числа тех, кто родился в новоприобретенных советских областях.
На какое-то время эта стычка пробуждает меня. Я шагаю, как солдат в строю, и машу руками: раз-два! раз-два! Но понемногу моя голова снова опускается и начинает качаться, как колокол на прогнившей веревке. Вот-вот этот качающийся колокол оторвется и потонет в земле, вот-вот его высунутый язык замолкнет, но пока он еще движется во рту, мой опухший язык: «Мамочка…»
Вдруг становится светло, как в доме, когда открываются ставни на закрытых окнах. Небо без единого облачка прозрачно, глубоко, спокойно и зеленовато. По одну сторону дороги с полей поднимается серебристый туман, а по другую верхушки лесных деревьев уже тлеют светлым золотом восходящего солнца. Где-то далеко уходят в небо колечки голубого дыма от сгоревшей накануне деревни. Внезапно толпа останавливается. На опушке леса лежат парашюты со спутанными стропами. Немецкие десантники оставили их и скрылись среди деревьев, как змеи, которые выбрались из своей старой кожи и уползли, полные яда. Из глубины лесной чащобы слышится странный протяжный крик, гуканье и заливистые рыданья, словно стонет слабое животное, заживо разрываемое когтями хищника.
— Что это? — обращаюсь я к широкоплечему русскому с широкой бородой.
— Немец пугает, — отвечает он спокойно.
Немцы орут в лесу, чтобы навести страх и посеять панику среди нас, пешеходов. Сопровождающие нас красноармейцы навинчивают на свои винтовки штыки и выстраиваются сбоку в длинную колонну, направив штыки в сторону леса. Они оберегают нас от внезапного нападения парашютистов. Мы снова движемся вперед, еще быстрее, чем раньше.
Я весь промок от пота, который большими каплями стекает по моим щекам и губам, склеивает мои ресницы, так что я не вижу света. Я вытираю лицо обеими руками и, пытаясь освежиться и приободриться, смотрю на колосящиеся поля, на далекие холмы, прорезанные трактами и заросшие лесами. Неподалеку от шляха среди высоких деревьев притулилась деревушка со свежевыбеленными хатами и кривыми окошками, залитая золотом рассветного солнца. У самой дороги стоит колодец с журавлем и висящим на нем ведром.
«Вода!» — пробегает по толпе радостный шепот. Все бросаются к колодцу, вытянув шеи, распахнув жаждущие рты и чуть ли не закатив глаза. Единство толпы распадается в один миг. Каждый рвется вперед что есть мочи, чтобы как можно быстрее добраться до воды.
Толпа тяжело добегает до колодца и окружает его со всех сторон. Раздаются крики и ругань, звенящие в тихом и светлом утреннем воздухе. Журавль скрипит, опускаясь и поднимаясь, головы лезут в ведро и глотают, глотают воду. Другие черпают воду горстями, пока их не отпихивают те, что сзади. В очереди передо мной стоит тот мужичонка, что всю ночь шел позади и толкал меня в спину. Он рассматривает меня в свете дня и, видимо, решает, что меня нечего бояться. Он пьет воду, а когда подходит моя очередь, придерживает ведро обеими руками. Волосы на его худой морщинистой физиономии торчат, как иголки.
— Я советский гражданин, счетовод в колхозе, а ты кто такой?
Я отталкиваю его левым локтем и правой рукой хватаю ведро. Вдруг я слышу короткий крик:
— Немец!
Позади нас спустился самолет и гонится за нами. Его колеса и передняя часть вмиг становятся чудовищно огромными, еще чуть-чуть — и он бросит в толпу бомбу, разрежет нас своими крыльями. Но мы уже разлетелись во все стороны, спрыгнули в ближайшие ямы. Наши солдаты кричат:
— Давай в мотор! В мотор!
Пулеметы открывают густой перекрестный огонь, пули свистят у нас над головами, и мне кажется, что небо взорвалось, что оно кусками падает на землю. Самолет, который уже пикировал на колодец, тут же взмывает вверх, уходит ввысь, как выстрел, как тот, кто прыгает с края трамплина и взлетает в небо после прыжка. Под градом пуль самолет поворачивает к лесу, его хвост дымится, его крутит и мотает, словно от головокружения. Он издает неуютное стальное дребезжание, скрипит мертвыми зубами и начинает заваливаться на одно крыло за верхушками деревьев.