Изменить стиль страницы

Она говорит, что бывают вещи похуже, чем вечные ссоры. Это когда ссор нет совсем, когда муж и жена постоянно молчат, не вместе, а порознь. И не потому что один в обиде на другого, а потому что один, или, скажем, одна, то есть жена, не может и не хочет убеждать мужа в том, что она его любит. Муж видит, что живет в одной комнате не с женой, а с неприступной горой, которая ослепляет своей белизной, которая холодна и нема, нема и холодна. Муж тоже стынет и глотает лед, он глотает молчание своей жены. Так говорит этот холодный светловолосый ангел в домашнем халате, пронзительно глядя мне прямо в лицо, и я вижу, что моя квартирантка не напрасно читала Лермонтова.

Разве не может наступить такая пора, пусть даже годы спустя, когда лед начнет таять? — спрашиваю я у нее. Нет, жестко отвечает она мне. Эта женщина не может измениться, даже если захочет. Она не может уважать мужа, который был лишен гордости и женился на женщине, говорившей ему изо дня в день, что она его не любит. Она не может простить ему его назойливой глупой убежденности в том, что она к нему привыкнет. Вот вы сказали, говорит она, что барышни восторгаются Лермонтовым, потому что он красиво страдал, но если человек страдает, ему так же больно от красивых страданий, как и от некрасивых, а может быть, от некрасивых страданий еще больнее! — воскликнула она и убежала в свою комнату.

Этим она хотела сказать, что страдает из-за своего бухгалтера, а не из-за какого-нибудь лесного разбойника, графа или рыцаря, который держит ее взаперти.

У меня все перевернулось и в сердце, и в голове. Я больше не ненавидел ее карлика. Из ее речей о муже, который глотает, как лед, молчание своей жены, я понял, что ему приходится терпеть. Тем не менее, я еще больше влюбился. Именно потому, что у нее такой железный характер. И в то же время мне ужасно хотелось, чтобы ее бухгалтер все-таки ее одолел. Я хотел этого и из жалости к нему, и из любви к себе. Я желал увидеть, как невзрачный человечек, такой же, как я сам, побеждает незримого красавца, завладевшего ее сердцем.

Хотя из ее речей следовало, что она завидует мне и Фейге, когда мы ссоримся, я впервые в жизни стал просить Фейгу прекратить скандалы. Я просто горел от стыда при мысли, что там, в комнате Ольги, могут услышать, как мы ругаемся, и позавидовать нам… Я боялся, как бы Фейга не сблизилась с нашей квартиранткой и не принялась рассказывать ей, что я геморройник, Гоцмах, поэт и социал-демократ. Прежде эти прозвища волновали меня не больше, чем прошлогодний снег, а тут я вдруг почувствовал, что они висят на мне, как грязные тряпки. Я начал заискивать перед Фейгой и прихорашиваться перед зеркалом. Фейга заметила, что в обычную среду я причесываюсь, надеваю плащ и расхаживаю по квартире маленькими праздничными шажками. Она завелась и стала шипеть, как сало на огне. «От Юдки нет писем, а он, как жених, ходит франтом. Кому ты тут хочешь понравиться?» — кричала она. На мое счастье, Фейга была не так безумна, как я, чтобы догадаться, для кого я прихорашивался. И все-таки я трясся от страха, и ужас настолько вошел в меня, что я начал молить Бога, чтобы наша квартирантка выехала как можно быстрее и я не стал законченным посмешищем в глазах людей.

А принцесса начала уходить из дома на целые дни. Я видел, как ее муж приходит вечером, нагруженный свертками, — и столбенеет. Она возвращалась поздно ночью, и через стену я слышал, как они молчат. Это молчание насквозь проморозило стены их комнаты, покрыв льдом и меня. Однажды я подкараулил нашего квартиранта во дворе и без церемоний сказал ему, чтобы он переезжал в другое место. Я и моя жена — плохой пример для молодой пары, особенно если в их совместной жизни не все гладко. Он ничуть не удивился тому, что я говорю с ним так открыто, и признался, что въехал к нам, потому что стыдится жить среди своих знакомых, боится, как бы они не увидели, что творится в его семейной жизни. Услышав это, я мысленно надавал себе пощечин, ведь я подозревал его в том, что он прятал у нас свое сокровище от возможных похитителей. Он сказал мне, что родителей Ольги нет в живых. Они были богатыми людьми, у них было собственное имение в России, но они бежали оттуда, когда большевики захватили власть. Я подумал: надо же было виленскому парню сделать такую глупость и связаться с русской графиней. Он казался измученным, говорил голосом умирающего и так глубоко вздыхал, что я понял: он сильно раскаивается в том, что надеялся добиться любви Ольги, и просит Бога, чтобы она наконец от него ушла.

Но Ольга от него не ушла. Она снова перестала выходить на улицу, она целыми днями сидела у себя, и в ее комнате было тихо, как на кладбище, — ни смеха, ни звука. У меня не было сомнений в том, что в ту пору, когда она уходила из дома, она встречалась со своим Лермонтовым. И, видимо, этот жулик, ее герой, нашел себе другую или объявил Ольге, что он ее больше не любит. Короче, короче, — Залман начинает кричать в темном саду, словно осознав, что его история слишком затянулась, — однажды вечером, придя домой, я увидел, что около наших ступенек толпятся люди. Я подумал, что несчастье случилось с Фейгой или с детьми, и поднял крик. Меня стали успокаивать: «Это не у вас, не у вас. Ваша квартирантка повесилась…» Когда я вбежал в квартиру, Ольга уже лежала на диване, накрытая своим халатом. Ее длинные волосы свисали и стелились по полу. Муж нашел ее висящей в их комнате. Он стоял над ней и непрерывно бормотал: «Почему ты это сделала? Почему ты это сделала? Почему ты не ушла от меня?» Сбежавшиеся соседи делили между собой веревку. Веревка, на которой кто-то повесился, приносит счастье.

Залман на мгновение замолкает и вдруг начинает плакать тонким, придушенным и ноющим голосом, словно в него воплотился муж Ольги в тот час, когда он стоял и говорил с покойной. Маленькое тело Залмана дрожит от плача. Он говорит быстро-быстро, словно хочет перегнать слезы, бегущие из его глаз:

— Видишь, моя счастливая звезда всегда сводит меня с людьми, потерпевшими поражение. Сердце плачет во мне не столько из-за смерти Ольги, сколько из-за ее жизни. Ведь ее смерть показывает, что она страстно хотела уйти от мужа и не могла. Как она не пожалела своих длинных пшеничных волос, своих голубых глаз, своего большого тела, белого, как кусок алебастра, своей высокой мраморной шеи, своих длинных белых рук? Как можно быть такой жестокой к собственной красоте и молодости?

После похорон Ольги ее муж исчез. Я уверен, что он скитается по свету и даже не помнит собственного имени. Он был суховатым и приземленным человеком, а тот, кто не может философствовать в своем несчастье, обречен отупеть и высохнуть. Я тоже не мог больше жить в квартире, где она повесилась. Скандалы с Фейгой усилились, и я уехал к родственникам в Латвию. Знаешь, как бы мы с Фейгой ни скандалили, мы никогда не упоминаем о той истории. Фейга сказала, что эта блондинка уйдет от своего мужа, а я сказал, что не уйдет, — и мы оба оказались правы. Вот тебе сегодня стало противно из-за моей ссоры с домашними. Ты не понимаешь, что, если бы я молчал, как Ольга, мне бы тоже пришлось повеситься.

Электрические фонари неподвижно стынут в темно-зеленых кронах. Они похожи на большие, безжизненно закатившиеся глазные белки, словно из листвы выглядывает та блондинка и слушает, что Залман про нее рассказывает. Залман дрожит от холода и съеживается в своей одежде. Его борода пахнет сыростью, как осеннее, промокшее от дождя дерево.

— Я люблю вас, Залман. — Я обнимаю его за плечи. — А вы себя убеждате, что мне противно на вас смотреть. Я прекрасно помню, как вы занимались со мной, когда я был мальчишкой. Вы относились ко мне, как к собственному сыну, во всем, кроме одного: вы не хотели, чтобы я научился у ваших сыновей искусству рисования. Каждую субботу вы брали меня на ваши прогулки в Закретский лес и тот парк, что рядом с молельнями. По дороге вы, бывало, останавливались у витрин и объясняли мне, что за вещи в них выставлены.

— Да, я обречен смотреть на мир через оконное стекло. — Он качает головой и встает, чтобы уйти.