Изменить стиль страницы
IV

Молодая пара, сидевшая на скамейке напротив, встает. Родители толкают перед собой коляску и выходят из парка. Залман смотрит на опустевшую скамейку затуманенными глазами, словно в его сердце тоже стало пусто. Он втягивает голову в плечи, и его большая борода в сумерках кажется еще длиннее, как будто она выросла вместе с тенями от каштанов.

— До сих пор было предисловие, а теперь я расскажу тебе о своей любви. — Он смеется дико, как настоящий сумасшедший, который гримасничает за больничной решеткой, глядя на уличных прохожих. — Когда мы жили во дворе Фальковских, мы пустили к себе на квартиру молодую пару. Вход в их комнату был прямо из коридора. Муж был низенький, как я, но хорошо зарабатывал, он был бухгалтер. Его жена, ее звали Ольга, была выше него на две головы; голубоглазая блондинка с высокой мраморной шеей и длинными руками, похожими на шеи белых лебедей, как говорят поэты. Словом, сказочная принцесса. Целыми днями она сидела в своем дворце с большим садом. То есть в съемной комнате на Новогрудской, где живут братки, ловцы собак, шкуродеры и просто проходимцы. Каждый вечер приходил лесной разбойник, державший ее в плену. Он приносил полный мешок добычи. Я говорю о муже, этом бухгалтере. Он приходил, нагружённый свертками и пакетами, и собственноручно готовил ужин для своей принцессы.

Я и Фейга ссорились тогда больше, чем обычно. Это было вскоре после того, как Юдка уехал в Россию и мы потеряли с ним связь. Фейга кричала, что это из-за меня он сбежал из дому. В нашей квартире день и ночь кипели страсти, лишь в той комнате, где жили наши квартиранты, было тихо, как на кладбище.

И я, и Фейга догадались, что эта молодка не любит своего мужа. И превратили квартирантов в повод для наших войн, но тихо, так, чтобы они не услышали. Фейга говорила, что красавица-блондинка скоро начнет сживать своего мужа со свету. Ведь не все женщины такие честные дуры, как она. Не все готовы сгубить свою жизнь на корню. Так утверждала Фейга. А я, бывало, говорил: «Ничего, эта блондинка подобреет. Высокие женщины любят, когда их низенькие мужья хорошо зарабатывают».

Однажды, когда я был дома один-одинешенек, Ольга зашла к нам в комнату. Она была одета в домашний халат. Ее волосы были распущены по плечам, а в глазах застыл какой-то детский испуг. Мне показалось, что она только что вышла из моря, как поется в песнях, такой чистотой дышало ее тело, большое, белое, полное. Ее длинные руки излучали ослепительный свет. Она спросила меня, нет ли у меня чего-нибудь почитать. Я подумал, что эта пленная принцесса должна любить стихи. И дал ей потрепанную книгу стихов Лермонтова. Она протянула к ней руки с такой радостью, словно книга могла спасти ее от скуки, от тоски и всех бед.

Когда-то я прочитал историю о волколаке[157], старом замшелом холостяке. Он влюбился в женщину, жившую напротив его квартиры, а ей даже не приходило в голову, что этот мужчина с отекшей физиономией, таращившийся на нее из окна, в нее влюблен. Я сам стал таким дикарем. Словно нашей квартирантке было мало мужа-карлика, она обзавелась еще и ухажером-неудачником Залманом Прессом, отцом троих детей и мужем жены, проклинающей его по десять раз на дню. Счастье Ольги, точнее, мое счастье было в том, что Ольга не знала о моей влюбленности.

Я возненавидел ее мужа, этого пигмея, который так хорошо зарабатывал. Я подозревал, что он нарочно поселил свою жену в непривычной для нее среде бедняков, чтобы исключить возможность появления соперника, способного украсть у него его сокровище. Его спокойствие еще больше выводило меня из себя. Он даже не может привязать ее к себе своими страданиями, потому что не страдает, думал я. Он терпеливо ждет, пока она станет полностью зависимой, отчается и сдастся.

Я взял в библиотеке еще парочку сборников поэзии, да и сам снова стал сочинять стишки, лирические, конечно. В своих стихах я не признавался в любви открыто, а вздыхал и стонал от мук, хлопая глазами, которые постоянно были на мокром месте. Подражая настоящим писателям, я записывал свои вирши на бумаге. Я старался быть дома, когда других домашних не было, и ждал, что она появится снова. Но она не выходила из своей комнаты. Однажды я нарядился в свой широкий черный плащ, как сегодня в твою честь, и постучал к ней в дверь.

Она вышла из своей комнаты и удивленно посмотрела на меня. Чтобы завязать разговор, я спросил ее, прочитала ли она Лермонтова и не хочет ли еще стихов, полных истинно небесных напевов. Она улыбнулась и пошла со мной в нашу конуру. К себе она не стала меня приглашать.

Тут между нами начался салонный разговор. Нет, говорит мне моя дама, она еще не закончила читать Лермонтова. То есть, объясняет мне Ольга, она давно знает эти стихи, а теперь их перечитывает. И она не станет читать сейчас стихи другого поэта, потому что сопереживать можно многим, а любить только одного и жить только одним. Этот гений Лермонтов, говорит она, был балованным ребенком с чрезмерной гордостью, которая его испепелила. Он обиженно и ядовито хулит покинувших его женщин и предрекает им, что они никогда его не забудут. Ему не приходит в голову, что и тогда, когда они с ним расставались, им было очень трудно от него уйти, но у них не было иного выхода. Так говорит мне Ольга, и у меня мелькает мысль, что у моей дамы тоже есть свой Лермонтов и она о нем мечтает, — какой-нибудь «красавец молодой», юный и бедный студент, словом, какая-то заноза в сердце.

Поскольку, помимо явного конкурента, ее мужа, есть еще один, и этого второго она действительно любит, я говорю себе: берегись, Залман Пресс, не сболтни чего-нибудь лишнего. А то она, чего доброго, догадается, что ты от нее без ума, и смертельно обидится на твою наглость. Не показывай ей своих стишков, она со смеху лопнет оттого, что ты тоже метишь в Лермонтовы.

Конечно, отвечаю я Ольге, Лермонтов поступал некрасиво, отказываясь понимать, что у его графинь не было иного выхода. Тем не менее русские девушки прощали ему его эгоизм не только потому, что он был гений. Когда красивые княгини уходили от офицера Лермонтова к князьям и генералам, его романтичные читательницы сочувствовали ему. Но если бы его возлюбленная ушла от него, скажем, к печатнику, к неудачливому актеру или какому-нибудь несостоявшемуся писателю, для Лермонтова, помимо боли, это стало бы оскорблением. В этом случае утонченные читательницы посмеялись бы над великим поэтом. Он был бы скорее комичен, чем трагичен, если бы мужчины без внешности, звания и денег разбивали чары его гениальности и уводили у него из-под носа его княгинь. Однако Лермонтов страдал красиво, так что гимназисткам, курсисткам и генеральшам было не зазорно сочувствовать ему. Он сидел в беседке, печально, как на картине, подперев рукой кудрявую голову; он сидел в беседке, а не на продранном диване в квартире с видом на помойку. Он стоял в Кавказских горах, как одинокий мрачный демон, и взирал вниз — на реки, башни и старинные церкви. Но скажите, если бы он описывал, как он стоит на Новогрудской улице и смотрит вниз, на Дровяной рынок с грязными лужами и женщинами в затрапезе, разве барышни зачитывались бы с таким восторгом и пылом летописью его страданий? Не раз он воспевает себя самого, говоря, что поскачет на коне и бросится в бой с обнаженной саблей, чтобы забыть свое разочарование. Но чьи симпатии пробудит доблестный герой, который вместо битв с дикими кавказскими племенами ведет войну с собственной женой? Ничьих симпатий он не пробудит!

Так я распинаюсь перед ней и вижу, что она улыбается. Она понимает, что я насмехаюсь над своими собственными бедами. Я кокетничаю, как старая дама, которая, будучи больше не в силах убеждать мир в своей молодости, постоянно твердит, что она стара, показывая, что ни на что уже не претендует. А вдруг все-таки найдется кавалер, который станет пылко отрицать, что она выглядит старой бабкой. Однако наша квартирантка не отрицает того, что она слышит ссоры между мной и Фейгой. И говорит трезво и спокойно, совсем не как мечтательная пленная принцесса.

вернуться

157

Волколак — оборотень, превращающийся в волка.