Изменить стиль страницы

Я согласился с предложением Яна, отправился к себе на квартиру писать письмо. Я писал его несколько часов, хотя письмо получилось краткое. Я писал Ине, что люблю её, что я изнурён, мне надо непременно повидаться с ней. Я знаю, ей нездоровится, но, если она в состоянии выйти и встретиться со мной, я очень прошу её это сделать. Не помню почему, но я назначил ей свидание не у Варюши, а на берегу реки, около старой церкви. Варюша отнесла письмо, возвратилась с ответом:

— Барышня сказали, что они сделают, как вы их просите, только очень взволновались, когда прочитали записку; отказались даже примерить блузку, ушли к себе в спальню.

Я возвращался домой, не замечая ни дороги, ни знакомых.

…Вечер… я у церкви. Кругом замшелые, покрытые плесенью скалы, голые, грубые каменные глыбы. Они суровы, эти памятники неизведанных времён, тяжки своей древностью, молчаливым угасшим величием давности. И всё же они ещё живы. Они громоздятся, теснятся, давят друг друга, они хмурятся, они изуродованы злобой, изборождены, иссечены складками гнева, будто нет им места, будто и они ведут друг с другом бессловную неистовую борьбу. Они лежат грузно, тяжело вросшие в землю. А кругом — просторы, дали, воды, небо, леса, необъятность. Сумрачная река. Точно боясь опоздать куда-то, крутясь и пенясь, сизые воды несутся к морю, дробясь, разбиваясь о пороги, перекатываясь через них. Дальше к горизонту — свинцовая полоса моря, испещрённая островами. Лохматые, тёмные тучи как бы застыли. Кажется, что они закрывают собой страну непобедимых, грозных воителей, где никогда не восходит солнце, не раздается смех, страну непреложных законов, отчизну отважных викингов, не знающих пощады и милосердия. И, как неумолимый верный страж, охраняющий заповедные входы и выходы в этот край, высится остров Святого Ильи. Он впереди всех других островов, там, где река почти впадает в море. Он прекрасен в своём диком, отверженном одиночестве. От него веет северными холодно-спокойными бессолнечными снами. Он напоминает «Остров мёртвых» Беклина. В сумерках вершины его сосен, елей и пихт иссиня-черны, черны каменные подножия, сиротливо и неуютно лепится на краю, словно опасаясь упасть с берега, серая часовня. Справа, в нескольких шагах от меня, деревянная церковь. Она насчитывает более двухсот лет. Она убога, устало осела, её притворы-терема покосились, краски слиняли и облезли, стёкла окон мутны, слепы. На ней печать нищей, скудной жизни, скорбных безрадостных молений, неизбежного тёмного конца в прахе и в безвестности. Неколеблемый ветром воздух влажен. Пахнет деревянными гнилушками.

Я долго хожу меж камнями, рассеянно рву молодой вереск, прошлогоднюю сморщенную бруснику, то и дело смотрю в сторону, откуда должна показаться Ина. Скажу ли я ей, о чём писал в письме, или придётся поступить по совету Акима: стать вымогателем? Я не знаю, я ничего не знаю сейчас об этом. Мучительны, но бесплодны и беспомощны мои усилия узнать, что будет. Я твержу себе о хладнокровии, сжимаю пальцами до боли виски, стараюсь подавить дрожь в теле. Мне зябко, я чувствую себя несчастным. Я вижу Ину: она спешит, оглядывается. Я готов спрятаться меж камнями, за церковью, но в следующий момент мной овладевает тупое спокойствие. Ина подходит, я смотрю ей в глаза, точно в омут.

— Садитесь, Ирина Петровна, — глухо говорю я, неестественно и упорно откашливаясь.

Она молча садится. Губы у неё дрожат. Серые, сумрачные, почти зловещие краски кругом, японский нежный разрез глаз, благородный профиль, будто из фарфора, милый уют в углах губ — поразительны в своём несоответствии. Непонятно, откуда здесь, где уже дышит морянкой Ледовитый океан, где жёлтая ржавь непроходимой, гнилой тундры, откуда, почему здесь этот образ девушки с лазурных островов под куполом вечно золотых небес? Но Ина ждёт, мне нужно говорить. Еле ворочая языком, я говорю ей:

— Прошу простить меня. Я позволил себе вызвать вас в силу чрезвычайных обстоятельств. Я знал, что вы больны, но есть кое-что, что заставило меня беспокоить вас, несмотря на ваше состояние.

Мои слова пусты, я сознаю это, но изменить тона не могу. Я также уже знаю, что о письме я не скажу ей ни теперь, ни позже, никогда не скажу. Кажется, я радуюсь и ужасаюсь этому.

Я рассказываю об аресте анкетных листов, о последствиях для ссыльных, какие могут быть от этого ареста. Ина как будто внимательно слушает меня, она бледна, черты её лица стали более законченными, взор ушёл в себя. Нет, она уже не подросток, в подбородке есть замкнутость, я впервые замечаю её скулы — в них сосредоточенность, а руки мягко лежат на коленях. Выслушав меня, она спрашивает негромко, но слова её звучат отчётливо:

— Чем же я могу помочь вам?

Я медлю ответом.

— Нужно достать и уничтожить анкетные бланки. Это можете сделать только вы. Это надо сделать во что бы то ни стало, безотлагательно.

За рекой гулко раздается одинокий выстрел.

Ина вздрагивает.

Не я, а кто-то другой, чужой и посторонний, заставляет меня говорить, сообщает словам непреклонность. Я не верю, что Ина согласится и сможет помочь нам, считаю, что происходящее сейчас совершается не так, как нужно, а иначе, глупо и нелепо, но продолжаю уговаривать Ину. Я слишком щедр на слова. Одна мысль неотступно сверлит мою голову: придётся ли прибегнуть к угрозам? Я отдаляю этот момент и говорю, говорю. Ина беспокойно оглядывается кругом, точно собирается встать и уйти, потом она отвечает неуверенно, мочки ушей её розовеют и просвечивают. Её голос кажется мне красным, как кумач, в нём сдержанная горячая нервность.

— Я не знаю… это очень трудно сделать… нет… ничего не выйдет.

Она задумывается. За рекой раздается второй выстрел. Ина опять вздрагивает.

— Где хранятся анкетные бланки?

— У нас дома. Их папа взял для просмотра.

Новая мысль ободряет меня.

— Анкеты целиком взять трудно, вы правы, — говорю я Ине, — этого и не нужно делать. Но можно на время их принести хотя бы к Варюше, я с товарищем быстро пересмотрю бланки, уничтожу наиболее откровенные, остальные вы положите на прежнее место. Никто не заметит.

Она колеблется, она упорно и сосредоточенно смотрит в землю. Её глаза грустны и тёмны. Она сидит без единого движения, во всём её теле чувствуется гибкость и упругость. Серый комар вьётся около выбившейся из-под шляпы пряди волос, потом садится на полуобнажённую, гордую, как изгиб шеи лебедя, руку. Ина не замечает комара, я отгоняю его сухой веткой.

Она поднимает глаза, медленно и глубоко переводит дыхание.

— Хорошо, я постараюсь сделать… я принесу анкеты к Варюше.

Мне чудится, что кругом стало светлей. Я делаю невольное движение к ней, благодарю её. Мои слова горячи и искренни. Ина как будто не слышит их. Она безучастна. Потом мы тягостно молчим. У неё дрожит правое колено, то, которое ближе ко мне. Туго натянутое платье обнаруживает его женственную округлость. Сквозь разорванные глыбы туч видны бездонные, нетленные голубые просветы, далёкие и плотные, точно в глубоких колодцах вода.

— Вы написали мне письмо… — Ина произносит эти слова едва слышно, так тихо, что я скорее догадываюсь о них по движению её губ.

По небу с заунывным курлыканьем проносится гага. Я с преувеличенным вниманием слежу за её полётом.

— Говорят, у гаг очень лёгкий пух?

Может быть, мне только послышалось, что Ина сказала о письме.

— Говорят, у них очень мягкий пух, — соглашается Ина, но так, что слова её звучат оскорблением.

— Мне рассказывали, или я где-то читал, будто гаги устилают свои гнезда самым нежным пухом, выщипывая его из груди. Охотники грабят гнезда, гаги вновь устилают гнезда, но если им приходится делать это в третий раз, они покидают насиженные места и улетают в другие края.

— Правда или нет, что за порогами в реке когда-то добывали мелкий жемчуг?

Ина ничего не отвечает.

— Я где-то читал или слышал, что жемчужины — это болезнь раковины.

Ина ничего не отвечает.

Она поднимается, не глядя на меня, прощается: