Изменить стиль страницы

— Прощайте!

— Прощайте!

Она уходит, ни разу не оглянувшись. Я долго стою неподвижно… Солнце село за мрачной тучей. Высоко в небе тонкая, длинная пелена облаков окрасилась розовым перламутром. В просвете показался лунный серп. Его края похожи на рога и бороду Мефистофеля в профиль. Да, он глядит Мефистофелем.

Пустынны небеса, пустынны леса и воды.

…Всё миновало: и горе и радость. Остались лишь поздние воспоминания.

…Ночью мне снится, будто я стою на палубе большого парохода. Пароход идёт посреди моря. Море — не море. Кругом мутно-жёлтое, студенистое, вязкое месиво, местами оно покрыто плесенными, гнойными, вонючими пятнами. Людей на палубе не видно. Пароход сотрясается от чрезмерной работы машины, но почти не двигается вперёд, зарываясь всё глубже и глубже в гниль. Наконец, он остановился, машина продолжает работать. Ко мне подходит седоусый капитан. «Пароход пойдёт ко дну. — Дальше он говорит странные и страшные слова: — Пароход болен смертью. Я приготовил вам лодку, садитесь и уезжайте». Он показывает мне рукой, я вижу лодку, на ней в саван одетую фигуру. «А кто поедет со мной?» — «С вами поедет ваш отец», — отвечает капитан. «Мой отец давно умер». — «Это ничего не значит, я же сказал, что тут всё кругом заболело смертью. Торопитесь». Я всматриваюсь в белый саван, но не могу узнать, отец это мой или кто-нибудь другой. Я спускаюсь в каюту, поспешно складываю вещи. В дверь раздается стук. «Войдите», — говорю я. Никто не входит. Опять стучат. «Войдите!» Никого нет. Тогда я подхожу к двери, но тут догадываюсь, что за дверью кто-то ужасный сторожит меня. «Надо помолиться — и всё пройдет». Я молюсь словами ветхозаветной молитвы: «Бог отцов моих, бог Авраама, Исаака, Иакова…» Но ведь я не верю в бога, значит, заклинание не действует. Я перестаю молиться. Что-то неумолимое, помимо моей воли, властно влечёт меня к дверям, хотя я знаю, что их открывать нельзя. Я открываю двери. Никого нет. Темнота. Но затем на меня наваливается позеленевший, в тине, утопленник. Я хочу бежать, хочу кричать, но члены мои скованы, мои уста немы. Я падаю, труп валится на меня, я вижу острый костлявый подбородок, сукровицу около рта, слипшиеся сомкнутые веки, за ними не чувствуется глаз. Я умираю. Я уже не вижу трупа и даже забываю о нём, я весь в ощущении смерти. Будто холодная сталь, или кусок льда касается и пронизывает моё сердце, оно сжимается от холода, холод от сердца ползёт к рукам, к ногам, к голове, они стынут и деревенеют. Я недвижим, но всё ясно сознаю. От рук и от ног холод новым потоком ползёт по телу к сердцу. Захватывает его и снова, уже с большей силой, распространяется по моим членам. «Так вот она, моя смерть, — думается мне. — Странно, умирать нисколько не больно, а только холодно. А говорили, что умирать мучительно». Я вспоминаю о трупе, как он повалился на меня, и об ужасе, который я испытал недавно. «Значит, мучителен самый страх смерти, а не сама смерть». В самом деле, мне приятен холод, он успокаивает. Но всё же я знаю, что я умираю, что умирать не надо, делаю над собой усилие, уговариваю себя: это же сон, — и просыпаюсь…

…Утром я был у Яна, застал у него Вадима и Акима. Я заявил, что Ина согласна нам помочь.

— Клюнуло? — шутливо спросил Ян.

Я отвечал с усмешкой, что клюнуло.

— Ей-ей, надо твоей прелестнице дать почитать что-нибудь по аграрному вопросу, может быть, толк ещё будет, — промолвил Вадим. Оправившийся от болезни Аким глядел повеселевшими глазами и потирал руки.

Под вечер Варюша принесла записку от Ины с предложением немедленно свидеться. Варюша с хитрой улыбкой заметила, что начинаются, по-видимому, «горячие дела», но удивилась, когда я сказал ей, что мне нужно зайти за Яном.

Мы пришли к Варюше с Яном. Ина держала в руках пухлый свёрток, она развернула его с заговорщицким видом, шёпотом сказала:

— Вот анкеты. Папа ушёл в управление.

Мы стали перебирать листки, откладывая некоторые из них в сторону. В комнате слышалось шуршание бумаги, изредка мы обменивались вполголоса с Яном замечаниями по поводу того или иного листка. Иногда я отрывался от анкет и украдкой смотрел на Ину. Она сидела у стола против окна, облокотившись на стол и склонив на ладони голову. Она знала, что делает спасительное для нас и для многих других ссыльных дело. Дело это было опасное и для неё непривычное и неожиданное, и её лицо выражало сейчас всё это, и, вместе с волнением, с опасением и с заботой, чтобы всё удалось и ей и нам, это состояние делало её доброй, участливой и обаятельной. Это выражалось в смягченной влажности её расширенных глаз и в мягкой складке губ, и в расположенности её движений, и в том, как она сочувственно смотрела на нашу работу. Она не следила за собой, забылась, и от этого её чувства отражались на её лице естественно и свободно. Мы чутьём понимали это её настроение и, наскоро просматривая листки, тоже поддавались ему и разделяли его. Нас соединила на время человечность, общность дела, сознание, что мы делаем правдивое, неотложно полезное дело. Мы отобрали семь-восемь листков, возвратив остальные тридцать пять — сорок Ине. Пряча в газету анкеты, Ина спросила:

— А вы свои листки взяли?

Ян ответил:

— В этом нет никакой нужды. В наших листках для жандармов не содержится ничего интересного. Если к тому же взять слишком много бланков, могут заметить.

— Никто ничего не заметит. Описи анкетным бланкам ещё нет.

Ина положила свёрток на стол, снова развернула газетный лист, стала перебирать бланки, нашла среди них мой и Яна и, будто шутливо, но на самом деле с просьбой в голосе, в лице и в движениях, сказала:

— В листках, может быть, есть что-нибудь нехорошее для вас. Возьмите.

Она стояла против окна, протягивая нам руку с листками. Пламенеющий луч вечернего солнца, как отражение ночного пожара, упал на её голову, рассыпался мельчайшими и разноцветными искринками в волосах, в капризных изгибах бровей, смешался с блеском глаз, зажег их. И волосы, и брови, и особенно глаза стали жаркими. И мне неожиданно подумалось: «Когда любят, всё прощают любимому или любимой; можно быть смешным, растерянным, жалким, глупым и нелепым; непобедимо-властный инстинкт может сделать человека жадным, грубым, жестоким — такой жаркий взгляд всё оправдает, всё простит, всё позволит. И пережить это с тем, кого любишь, — счастье». Я ощутил это впервые и весь затрепетал. Не помню, как я принял листок из её рук, что говорили мы Ине…

Солнечный луч потух на её лице, оно потемнело. Анкетные бланки лежали свёрнутыми на столе. Ян вышел в другую комнату напиться. Ина из окна смотрела на улицу, очевидно, собираясь уходить и как будто желая проверить, нет ли там кого-нибудь, кому не нужно её видеть сейчас, со свёртком выходящей из Варюшиного дома.

Стоя сзади неё, я прошептал:

— Я написал вам письмо…

Расслышала она, что я сказал ей, или сделала вид, что не слышит? Она не обернулась, ничего не ответила. Я не решился говорить больше. В комнату вошёл Ян, вытирая рукой мокрые губы. Ина объявила, что ей пора идти. Ян первым подошёл к ней, шмыгнул носом, расставил локти, шаркнул как-то криво и косолапо ногой; протянул руку с мясистой красной ладонью в чайное блюдце, громко промолвил:

— От имени всех наших товарищей позвольте поблагодарить вас, Ирина Петровна. — Слова эти он произнёс без запинки и торжественно, но тут же сбился, несвязно, но с подъёмом, забубнил: — Мы понимаем, вы нам оказали большую услугу. Это вам не кот наплакал, одним словом… — Дальше он ещё больше запутался, поймал руку Ины, неумеренно долго и с силой тряс её.

Ина заторопилась, натянула белые перчатки, мы проводили её до сеней.

«Нужно будет непременно свидеться с ней и поговорить о письме», — подумал я, зная, однако, что ничего я о письме ей больше не скажу.

Когда мы возвращались домой, Ян с горечью и с досадой заметил:

— Зря я ей сказал: это вам не кот наплакал. И как это сорвалось у меня!.. Не нашёл, дуралей, других слов. Как ты думаешь, она не обиделась?.. Да… тут, брат, нужно иметь вполне тонкое обращение… Кот наплакал… Угораздило меня… А всё-таки листочков-то достаточно порвали, жандармы остались с носом. Действуй!